ПАЛ ГЕНАЙ. САМ СЕБЕ ПИШУ Я ЭТИ ПИСЬМА... (часть первая - ЮНГА)

Я родился в деревне Чаломкино в августе 1948 года.

Первое, что помню в своей жизни: я сижу на полу, видимо, в нашей избе. Вокруг меня люди... На полу яркое пятно солнечного света, протянулось от окна в мою сторону. Пятно теплое. Мне приятно ощущать это тепло и я начинаю передвигаться по нему в сторону окна. Еще не умею ходить и ползу по полу на своей попке, опираясь на руки... Похоже, что это было летом 1949 года.

Наша изба, вероятно, была построена моим дедом по отцовской линии — Михаилом Анисимовичем Смирновым. Хотя, я не могу исключить, что ее еще раньше поставил мой прадед Анисим (отчества его я не знаю). В соседнем доме жил мой дядя - Фотий Михайлович. Изба его так и стоит там же до сих пор.

Рассказывали, что мой дед в царское время занимался мелкой торговлей - продавал гусиный пух. После революции он чудом избежал раскулачивания и ссылки в Сибирь или другой, более суровой, расправы...

За домом был большой сад. В глубине сада был кто-то похоронен — я помню старый крест обсаженный лилиями... Может быть из-за той могилки в саду мне было таинственно и страшновато. А еще моя мама меня сильно напугала однажды. Года в три-четыре я полюбил пропадать в малиннике и ел ягоды без разбора - даже совершенно незрелые. Мой желудок этому сильно противился и меня, что называется, несло... Мама уговаривала меня не есть зеленых ягод, видимо я соглашался, но надолго моего терпения не хватало... В конце концов мама стала пугать меня, что в малинник повадился страшный медведь, но и это оказалось не эффективным. И вот, она решилась на крайний шаг — вывернула шубу мехом наружу и повесила ее в малиннике... Я пошел за ягодками и увидел «медведя»... Мама рассказывала, что услышала мой сдавленный крик-всхлип-стон и сразу поняла, что очень и очень перестаралась. Говорят, что я тогда испугался так, что взрослые беспокоились как бы испуг не повредил мою нервную систему. Мама сильно переживала и ругала себя всю жизнь...

Изба наша была маленькая (это теперь я так вижу), но тогда она мне казалась огромной. Вход со двора проходил через низкое крыльцо (пӧрт анзыл) с двускатной крышей. На деревянном полу крыльца всегда стояли несколько пар галош, резиновых или кирзовых сапог. На земле перед первой половицей лежал матик, связанный из трех-четырех березовых веников — вытирать с подошв прилипшую грязь. С крыльца в сени открывалась наружная дверь (тӱнӹш амаса). В сенях было темно и мне приходилось карабкаться вверх по четырем или пяти ступенькам до входной (утепленной) двери (пӧрт амаса) в избу (пӧрт). А с другой стороны сеней, прямо напротив этой двери, была другая дверь — в белую кладовую (ош вӓскӓ), где хранилась (зимняя/летняя) одежда и обувь, лишняя посуда, постельные принадлежности, яблоки, мед и воск, ткацкий станок, мешки овечьей шерсти, кадушки с мукой, крупами, солью и сахаром, старинные сундуки, рулоны каких-то тканей и еще много чего я и не помню. В этой кладовой стояла большая кровать — летом на ней кто-то спал. Мне было очень интересно там пропадать...

А под белой кладовкой располагалась клеть (кӹлӓт) или черная кладовка (шим кӹлӓт). Там были огромные деревянные лари с зерном, большие кадки и бочки с разными сортами муки, еще была бочка с крупной солью. Деревянный совок, которым можно было разом зачерпнуть чуть ли не полведра зерна, лежал где-то рядом. Совок был очень старый — весь блестел от многолетнего использования. С потолка свисал безмен (пезмен) — весы, крайне необходимые в деревенской жизни. Под безменом, на полу лежали несколько старых гирь с надписями 20 кг, 10 кг, 5 кг... В углу стояли деревянные широкие лопаты (для уборки снега), косы и косовища, вилы, мотыги, топоры, еще какие-то инструменты. По стенам развешаны смотанные канаты и ремни, заготовки сыромятных кож, лошадиная сбруя (хотя лошадей у нас уже не было — вероятно деду пришлось отдать их в колхоз... Где-то стояли большие стеклянные бутыли с керосином и олифой. Рядом с ними всегда находились две-три разнокалиберные жестяные воронки для заправки керосиновых ламп и фонарей. Здесь же на стене висели несколько запасных ламповых стекол, нанизанных на бечевку, и связка хлопчато-бумажных фитилей.

За клетью был пристроен дровяник. Там всегда были сложены наколотые дрова — летом мало, а к зиме весь дровяник был заполнен поленьями, сложенными в поленницы до самого верха. Тут же стоял огромный старый пень, а рядом с ним (или врубленный в него) топор, чтобы в любой момент был под рукой - наколоть щепок для растопки или расколоть слишком толстое полено...

Между дровяником и хлевом были широкие дощатые ворота, через которые во двор мог свободно въехать воз, груженый картошкой, сеном или дровами. А обратно в сад вывозили из хлева навоз, который разбрасывали по всему огороду весной перед распашкой.

Двор имел прямоугольную форму. От улицы его ограждал высокий сплошной забор с крепкими воротами. Напротив дома были белая и черная летняя кухни («ош куды» и «шим куды»). Со стороны сада — как бы перекладиной в букве «П» стоял длинный хлев, с отдельным коровником, свинарником и, кажется, еще был сарайчик для овец. Над хлевом был сеновал, который забивали сеном каждым летом под самый конек. На сеновал любили забираться куры и там они откладывали яйца в укромных уголках (позже, когда дом перевезли в Юнго-Кушергу, нас с сестренкой отправляли искать яйца в этих скрытых гнездах...).

Как только я научился ходить, то стал уходить в сад самостоятельно, особенно в малинник. Кроме малины, я иногда находил там и куриные яйца...

В избе висела детская люлька, какие тогда имелись в каждой марийской избе. В матицу потолка был ввинчен кованый винт с кованым же кольцом. В кольцо вдевалась гибкая жердина — полагаю, что из орешника или рябины. Комлевая часть жерди упиралась в потолок, а к тонкому, вершинному концу, привязывалась плетеная люлька, напоминающая обычную корзину для хранения картошки. Обычно люлька висела так, чтобы кому-то из взрослых можно было свободно дотянуться до нее со своей кровати. Ночью, когда дитя начинало хныкать, полусонная мать могла покачать люльку с ребенком даже не вставая с постели...

Мама рассказывала, что часто просила меня присмотреть за Гелей — моей младшей сестрой, когда сама была сильно занята во дворе. И вот однажды мама доит корову и слышит что Геля начала плакать. Дойку останавливать никак нельзя и мама, хоть и нервничала, но все же поспешно продолжала свое дело. Вдруг Геля перестала плакать и мама подумала, что вероятно это я укачал ее в люльке. И тут я выбежал из избы с радостным криком: «Мама-мама! Геля хотела кушать и плакала, а я ее накормил и теперь она не плачет!!!» Мама охнула, дернула коровье вымя изо всех сил, корова лягнула по полному ведру, все молоко разлилось по хлеву... Но мама в это время уже во всю мочь летела в избу. Забежала и видит — маленькая Геля лежит в люльке вся синяя, из носа лезут пузыри, а рот весь забит хлебом...

Вот, пожалуй это все, что я помню из своей чаломкинской жизни.
...

В Куликалах, где жили бабушка и дедушка по маминой линии, я себя помню уже чуток подросшим. Там тоже был большой сад, но запомнился он мне только сладкой вишней, которой там росло много.
Вишневый сад спускался по склону в сторону глубокого оврага. Однажды вместе с деревенскими ребятишками я гулял за околицей вдоль того самого оврага и мы внезапно увидели волка. Кажется был вечер и солнце уже светило тускло. В закатном свете волк казался желтоватым. Он стоял на другой стороне оврага и смотрел на нас. «Пирӹ! Пирӹ!!!» - заорали дети постарше и бросились в сторону деревенских ворот. «Пирӹ! Пирӹ!!!» - заорала малышня, и в их числе я, и мы бросились вслед за старшими. Так я узнал что это был волк (пирӹ), а не большая собака (пи).

Мои дедушка и бабушка (мамины родители) меня просто обожали и мне очень нравилось жить с ними. Папа с мамой навещали нас по выходным и праздникам, привозили сладости и игрушки. Однажды они привезли мне красивый китайский фонарик, который был сделан из вощеной бумаги и вращался над керосиновой лампой в горячем воздушном потоке. Мне наверное было очень любопытно узнать как же это он крутится — какая такая невидимая сила его раскручивает?... Как-то вечером, когда мои уставшие дедушка с бабушкой уснули, я вылез из постельки, забрался на стол, где горела притушенная лампа и, привставая на цыпочки, пытался дотянуться до фонарика, висевшего прямо над лампой. И тут моя распашонка загорелась от горящей лампы... Рассказывали, что я не орал от нестерпимой (надо полагать) боли, а просто продолжал стоять на столе и тихонечко хныкал. Хорошо, что бабушка моя спала очень чутко... Старики очень испугались, но все обошлось — ожог видимо был небольшой...

Ещё из куликальской жизни я смутно вспоминаю как дедушка водил (или возил?) меня на мельницу. Это была ветряная мельница (мардеж вӓкш) и, кажется, стояла она в открытом поле, совсем недалеко от дома. Крылья-лопасти крутились со скрипом, а внутри все было белое от мучной пыли...

Мама рассказывала, что дедушка после войны был в местном колхозе каким-то начальником, кем-то вроде счетовода. И вот однажды вечером к нам зашел бригадир и стал жаловаться дедушке, что никак не может справиться с воровством. Мол, воруют колхозники — несут с поля домой картошку... А я в это время сидел на полу и возился тихонько с какими-то игрушками. И вдруг я радостно и громко поддакнул бригадиру: «Несут-несут! И мой дедушка — тоже принес вчера!!!» Понятно, возникла неловкая пауза... Бригадир потоптался у порога и ушел, промямлив что-то вроде: «Ну, я пошел...». Мама говорила, что после этого не только дедушка с бабушкой, но и сама она долго жили в страхе, ожидая, что дедушку вот-вот арестуют и всю нашу семью вышлют куда-нибудь в Сибирь... Слава Богу, бригадир на дедушку не донес и все обошлось. Папе об этом не рассказывали — он так и не узнал, что я «заложил» своего любимого дедушку Митрия...
...

В Еласах мы некоторое время жили в одной квартире вместе с татарской семьей - Гафуровыми. Помню, у них было две дочери — Альфия и Гульфия. Но, то ли на русский манер, то ли для краткости, их звали Аля и Галя. Кажется, мы дружили и часто играли вместе... Потом они съехали, а в освободившейся комнатке стала жить моя старшая (двоюродная) сестра Лида. Она работала машинисткой в райкоме, а еще помогала маме ухаживать за мной и малышкой Гелей. Один раз она сварила суп на керогазе и несла его из сеней в комнату. Неожиданно я выскочил из-за угла, врезался головой в кастрюлю с кипящим супом и опрокинул его на себя... Потом меня лечили...

Тогда мне казалось, что наша еласовская квартира была огромной, но уже взрослым я как-то проходил мимо и поразился какая же она была крохотная... Удивительно, что там одновременно могло жить две семьи по четыре человека каждая...

Хорошо помню как я просыпался по утрам раньше всех и читал заголовки газет, составленные крупными буквами. Так, в четыре года, я научился читать...

На стене висело радио — круглая тарелка из черного прессованного картона. В 6 утра радио играло гимн СССР, а после него рассказывало о достижениях народного хозяйства. Радио всегда работало на всю громкость...
Как-то утром, под бодрый голос московского диктора, я подтащил стул к шкафу, залез на него и, открыв дверцу, протянул руку к сахарнице... «Что ты делаешь, Гена?» - вдруг услышал я мамин сонный голос. Я вздрогнул и обернулся — как же не вовремя меня застукали!.. «Можно я возьму сахар!?» - выдавил я из себя, понимая в душе насколько не вовремя я задаю свой вопрос. И вполне осознанно чувствуя всю неловкость ситуации...
...

Соседями у нас были Юадаровы. С Сережей, их младшим сыном, мы были наилучшими друзьями. А Витя, старший, утонул осенью на Юнге, когда с другом вышел покататься на коньках на тонкий лед. Утонули оба... Мне наверное было тогда лет пять, но гнетущее чувство ужаса и горя почему-то помнится до сих пор. Даже от смерти моего дедушки, Михаила Анисимовича, такого горя я не испытал... Он умер в том же или следующем году в нашей квартире. Я даже в гроб заглядывал и трогал его желтовато-седую бороду безо всякого страха...
...

Папа тогда работал третьим секретарем Еласовского райкома КПСС и всегда был очень занят. А мне всегда хотелось, чтобы он поиграл со мной, но он все время говорил что некогда. Кажется, всего три раза у него нашлось время, чтобы провести его вместе со мной...

Первый раз, я помню, он водил (носил?) меня купаться на Юнгу. Был вечер, видимо, после очень жаркого дня. На речке было много людей и было очень весело. Я отважно бросался в глубину, а папа ловил меня и со смехом подбрасывал вверх. Я вырывался и опять бросался в воду...

Второй раз он катался со мной на лыжах в нашем огороде. Вдоль изгороди намело большие сугробы и я скатывался с них по отцовской лыжне. Я был очень горд и за свою смелость и за то, что отец катается вместе со мной. И я свысока посматривал на соседских детей, полагая, что они все завидуют мне...

Третий раз отец взял меня на рыбалку. Мы встали еще затемно и долго шли по полям и лугам в верховья Юнги. Пришли когда уже стало светло и мы на глинистом плесе стали ловить крупных пескарей. Кажется я даже помню тот тихий пасмурный день и вижу фигуру отца на берегу...
...

Нас с сестрой определили в детский сад. Меня сразу в старшую группу. Там я познакомился со многими моими будущими одноклассниками. По утрам нас выстраивали в шеренгу и заставляли маршировать по кругу под барабанную дробь. Барабанил один мальчик из нашей группы, а мы завидовали ему. Один раз наш барабанщик заболел и воспитательница спросила кто желает его заменить. Я вскочил первым и выхватил из ее рук барабан. По команде поднял волшебные палочки и... ужас! Палочки совсем не слушались меня и беспорядочно лупили по натянутой коже... И где же это прячется ритмичная дробь, возвышающая барабанщика над всеми марширующими детьми Советского Союза?!... Я обиделся на палочки, и вообще на весь несправедливый мир, застеснялся хохочущих детей и убежал куда-то в угол оплакивать свой позор...

В Еласах я научился говорить по-русски, а марийский язык быстро забылся. В детском садике говорили только на русском. И дома папа с мамой стали говорить с нами только на русском. Все наши соседи разговаривали на русском. Хотя большинство из них были такими же горномарийцами, как и мы.
...

Дома мне всегда было уютно. Мама часто гладила белье чугунным утюгом, в котором сначала разжигала маленькие щепочки, а потом набивала его углями и размахивала из стороны в сторону пока угольки не разгорятся. Утюг пыхтел жаром, вкусно пахло костром. Выглаженное и сложенное белье медленно остывало на табуретке. От избытка восторга я подбегал к маме, обхватывал ее ногу и прикусывал через платье. Мама вскрикивала и с притворной строгостью одергивала меня. Мамино платье пахло духами. Крепдешин и крепжоржет — эти слова я запомнил с раннего детства. Откуда у мамы были такие красивые платья в послевоенные голод и разруху? Наверное их привез отец с войны... Еще папа кажется привез велосипед. Немецкий... Я научился кататься на немецком велосипеде. Сначала на одной ноге. Все так учились тогда. Опираешься ногой на педаль, а левой отталкиваешься от земли и едешь сначала с пол-метра или метр не касаясь земли. Примерно так же и на самокатах катаются... Разумеется без падений не обошлось. Соответственно, хватало и ушибов, и царапин. Но в то время взрослые не тряслись над детьми так как теперь и обычно ограничивались ободряющим «досвадьбызаживет»... После нескольких падений я научился удерживать равновесие и катился пока позволяла скорость.

Потом я научился кататься «из под рамы». Этот способ тоже был тогда обычным для малышей. Просовываешь правую ногу под раму, ставишь ее на поднятую педаль и отталкиваешься левой от земли... Поехали! Смешно вспомнить, но тогда целые оравы малышей катались на взрослых велосипедах таким способом — словно вися на боку велосипеда, еле дотягиваясь до руля ручонками, а их ноги при этом как-то самостоятельно крутили педали... Машин на улицах было очень мало, но когда по ухабистой дороге проезжала какая-нибудь машина, то уличные дети всем скопом бежали вслед. Иногда кто-нибудь из пацанов постарше догонял грузовик и ухватившись за задний борт повисал и ехал так несколько метров. Это вызывало у нас дикий восторг и все малыши завидовали таким ловким смельчакам.
...

Научившись читать, я стал просить детские книжки у соседней девочки Нины, старшей сестры моего дружка Сережи Юадарова, и наверное слишком подолгу читал их. Нине показалось что будет проще если я сам буду брать книги в библиотеке и она повела меня туда. Библиотека была очень близко от нашего дома. Кажется мне поначалу разрешалось пользоваться только читальным залом — в маленьком зале стояло два-три стола для читателей. Но, через какое-то время мне стали выдавать книги на дом. Я стал читать все больше и больше. Мама говорила, что я как-будто глотал эти книги. Дошло до того, что я стал бегать за книгами дважды в день и к первому классу перечитал все что имелось для малышей в нашей библиотеке.

В 1955 году я пошел в первый класс Еласовской средней школы. Школа тоже была очень близко от нашего дома и по утрам мимо нашего дома проходили все ученики. Большинство детей несли свои книжки и тетрадки в самодельных котомочках, пошитых из домотканого холста. Это были деревенские дети, пришедшие из Нуженал, Миняшкино, Юнгот, Камаканур и еще нескольких окрестных деревень. Одеты и обуты они были в основном тоже во все самодельное: на ногах липовые лапти, верхняя одежда пошита либо из дешевого х/б (хлопчато-бумажная ткань), купленного в сельмаге, либо перешита из каких-то старых изношенных одежек. А еласовских детей можно было всегда отличить по наличию портфеля и «магазинной» одежде-обуви. И по языку: если «деревенские» разговаривали между собой только на марийском, то практически все «еласовские» говорили на русском. И я к своему первому школьному дню успел начисто забыть марийский и полностью перешел на русский. Почему-то и дома у нас было заведено говорить в основном на русском языке, хотя для всех взрослых (мои родители, бабушки-дедушки, двоюродные сестры и т.д.) основным языком общения был, конечно же, горномарийский язык.

Учиться в первом классе мне быстро наскучило. Читать и писать я уже умел, все стишки и рассказы перечитал за год-два до школы... Видимо, опыт моего дошкольного образования послужил мне дурную службу и, забегая вперед, следует признать, что до самого последнего школьного дня (июнь 1966 года) я учился через силу. Тащился на четверки из класса в класс, т.к. учиться хуже было стыдно. Все же я был учительским сынком...
...

Из еласовской жизни особенно ярко запомнились «массовые гуляния». Это был общерайонный праздник, который ежегодно проводился в «санаторском лесу», в трех километрах от села. Народ съезжался туда изо всех деревень на грузовиках или лошадях. Машины - «полуторки» и только-только появившиеся ГАЗ-51 везли полные кузова празднично одетых людей. И хотя все люди стояли в кузовах плотно прижавшись друг к другу, все равно мест не хватало и многие неудачливые и обиженные крестьяне брели на праздник пешком. По всем дорогам растягивались цепочки женщин в черных «шавырах» (традиционный марийский женский кафтан из тонкого сатина) и белоснежных платках и мужчин в черных или темных пиджаках и брюках, заправленных в сапоги. Или в новенькие липовые лапоточки!). Мимо них, поднимая пыль, проносились машины, битком набитые крестьянами, громко распевающими марийские песни.

На большой поляне, среди старых дубов и кустов орешника, устанавливали сцену с длинным столом и трибуну. За столом усаживалось все районное начальство. В том числе и мой отец, бывший тогда 3-м секретарем. По приглашению самого главного на трибуну поднимались разные труженики и выступали с пламенными речами. Все говорили о том как хорошо потрудились советские люди в прошлом году, но еще остались недоработки, которые надо обязательно устранить в году предстоящем. Непременно воздавалось по заслугам загнивающим империалистам, агрессивным натовцам и линчующим негров американцам. Все выступления заканчивались громкими призывами: «За мир во всем мире! За победу коммунизма! Слава КПСС!». Районное начальство одобрительно кивало ораторам и первым начинало хлопать после их речей. И за ними вслед начинали хлопать люди, заполнившие вытоптанную, но местами еще цветущую поляну. А чуть подальше молчаливо толпились мужики возле пивных бочек, и женщины в длинных очередях за дефицитными товарами, «выброшенными» в честь праздника. А мы с сестренкой тащили нашу маму или бабушку/дедушку к мороженному или киоску с клюквенным морсом и конфетами. Потом начинался концерт, который наш народ очень любил, т.к. представление устраивали самодеятельные артисты из наших же деревень.

Конечно, на празднике продавалось много водки и пива, а на закуску «давали» колбасу, за которой тут же выстраивались длинные очереди. Люди разбредались по лесу небольшими группами и устраивали праздничные пирушки прямо на траве, под орешниковыми кустами. К окончанию гуляния было много пьяных. В их числе нередко оказывались и шофера грузовиков, которым предстояло развозить народ по деревням. Теперь они ехали по тем же ухабистым дорогам гораздо быстрей и совсем не так осторожно, как утром. Впрочем, и самим пассажирам теперь на это было наплевать — в пьяном угаре они горланили песни и лишь взрывались хохотом если машина неожиданно подскакивала или опасно кренилась набок... Конечно, случались несчастья и почти каждый год в той или иной деревне хоронили погибших.
...

В 1956 году мы переехали из Елас в глухую деревню Юнго-Кушергу.

В памяти отчетливо сохранился июльский день, когда отец впервые повел меня в эту деревню пешком. Вечерело. Солнце уже было неярким, но было тепло. Шли мы не по дороге, а напрямки, пешеходной тропинкой, вьющейся по полям и лугам. Это вообще был мой первый пеший поход в такую даль — целых пять километров и я впервые узнал, что мир огромен...

Пейзаж первый: Мы вышли на край длинного пологого склона, спускающегося в долину Юнги. Наши тени вдруг стали длинными-предлинными и головами уже упирались в долину, хотя сами мы еще стояли на вершине. Это меня поразило... И еще звуки, которыми вдруг наполнилось пространство. Жужжание пчел, шмелей, трескотня кузнечиков, что-то еще... И тут я увидел яркие цветы, растущие по всему склону. И услышал их сладкий запах. Мне стало так радостно, что я рассмеялся и побежал вниз, путаясь ногами в густой траве. Спотыкался и падал, но ощущение счастья только усиливалось и я с наслаждением перекатывался по склону в полной свободе...

Потом мы спустились в долину, прошли кладбище, похожее на березовый лес, затем, кажется, шли по заболоченному ольшанику, откуда вдруг услышали детские голоса где-то впереди нас.

Пейзаж второй: Мы подходим к берегу Юнги, где полно купающихся детей. Совершенно голые, с визгами и хохотом носятся по мелководью, перекрикиваются меж собой на марийском языке, который я успел напрочь забыть в «русских» Еласах. Увидев нас, дети замолчали и с любопытством наблюдали как мы с папой переходим Юнгу босиком по острым камням. Вода была теплая и зеленоватая, пахла вечерней свежестью. Справа от перехода был крутой и высокий обрыв, похожий на окаменевшую разноцветную радугу. Этот обрыв станет потом любимейшим местом для меня и моих новых друзей...

Потом мы перешли ручей Сазан-ӓнгӹр по мосту и пошли по дороге, где в ту пору ездили только на телегах. Она выглядела так. Посреди дороги узкий след, вытоптанный конскими копытами, с кучками лошадиного помета разной свежести. Этот след с обеих сторон «сжимали» два ряда густой и сочной травы (лошадиный навоз — это сила!!!). А эта трава, в свою очередь, была разрезана двумя узкими колеями, накатанными колесами телег и тарантасов. Наверное, еще ни одна автомашина или трактор не проезжали по той дороге до того памятного мне вечера.

Пейзаж третий: Мы стоим на дороге, уже совсем близко от деревенских ворот, и оглядываем окрестности. Солнце снизилось и скоро скроется за камаканурскими (деревня Камакануры располагалась к западу от нашей) полями. На лугу, за Юнгой, видны люди в белых одеждах. Они выстроились в ряд и медленно движутся вверх по склону, не нарушая дистанции между собой. Отец только что объяснил мне, что это деревенские крестьяне косят траву. Мне понравилось как они делали все красиво и четко...

Переполненный волшебными впечатлениями, в тот вечер я уснул в чужом доме, под огромной картиной, запечатлевшей схватку тысяч людей в рукопашном бою...

Первое время мы квартировали в том доме, в холодной кладовке (вӓскӓ), где и висела большая картина, на всю стену, с изображением какой-то битвы. Это была работа сына хозяйки дома — Зиновия. Он болел туберкулезом, сильно кашлял и из-за болезни не мог работать в колхозе. Помню, что дом был всегда чисто убран, а хозяева очень вежливы и гостеприимны. Но, видимо, мы жили там очень недолго, больше из той жизни я ничего не помню.
...

Надо рассказать о причине, по которой мы переехали в глухомань из районного центра, отказавшись от комфортной жизни с электричеством, радио, почтой, магазинами, рынком, школой, садиком и прочими тогдашними удобствами. Мама моя позже делилась с нами, что была очень обижена таким выбором отца. Выбор, оказывается был... Впрочем, по порядку... Отец, как вы помните, работал третьим секретарем Еласовского райкома КПСС, куда его направили сразу после возвращения с фронта. А в 1955 году советская власть объявила мобилизацию 30 тысяч добровольцев для руководящей работы в отсталых колхозах. И мой отец стал одним из таких добровольцев, отказавшись от высокой должности и карьеры по партийной лестнице еще выше и выше... Оказывается в то же самое время его готовили к повышению в Йошкар-Олу, аж в республиканский обком КПСС! Почему папа сделал такой выбор? Не знаю... Но хочу верить в такую версию. Время было послевоенное, голодное. Чтобы прокормить детей, крестьяне были вынуждены приворовывать на колхозных полях картошку, зерно, сено-солому... За это их наказывали чрезмерно жестоко — сажали на многие годы или высылали на вечное поселение в Сибирь. Повсеместно в СССР поощрялось доносительство, для чего была создана целая сеть секретных сотрудников - «сексотов», так их называли в народе. Людей пытали, добиваясь их «признаний» в самых невероятных «изменах»... В Еласах был такой «пыточный» подвал в старинном кирпичном доме, вероятно, какого-то раскулаченного кулака или купца. Люди старались обходить его стороной — говорили, что из маленьких окошек часто были слышны стоны наших замученных земляков... И, случалось, что молодые люди стремились попасть в «органы», руководствуясь не столько чувством ненависти к классовым врагам, а и для того, чтобы самим не попасть ненароком под репрессии. Помню, даже когда я учился уже в старших классах, многие мои одноклассники в сочинениях писали что мечтают стать офицерами КГБ, а одна девочка заявила, что хочет стать прокурором. Ее бабушка и дедушка за что-то были высланы в Сибирь, но она скрывала это от всех нас... Стать адвокатом не пожелал тогда в нашем классе никто...

Моему отцу, конечно же, приходилось постоянно сталкиваться с такими делами в райкоме КПСС и нужно было принимать очень тяжелые решения. Я думаю, что у него накопились тревожные сомнения в правильности многих решений, в справедливости жестоких приговоров. Но, он не мог открыто заявить о своих сомнениях, иначе его самого и всю нашу семью настигла бы жестокая участь. Он хорошо понимал, что повышение по партийной карьере обяжет его быть ещё жестче, беспринципней, изворотливей — стукачей-сексотов в партийных органах было пожалуй больше, чем где бы то ни было...

В таком случае, если мои догадки о душевном состоянии отца справедливы, движение 30-тысячников подоспело как раз вовремя, как долгожданное избавление от тягостного бремени, о котором папа и рассказать-то не мог никому. В общем, он выбрал для себя один из самых отсталых колхозов района и заявил, что хочет возглавить его и вывести в передовики. Мама была шокирована неожиданным выбором отца и, пока мы с сестренкой подрастали, время от времени всплакивала и делилась с нами своей обидой. Она рассказывала, как первый и второй секретари райкома, публично одобрившие поступок отца, исподтишка высмеивали папу: «Дурак этот Смирнов! Вместо обкома деревню выбрал...» Да и мы с Гелей иногда соглашались с мамой и представляли себе как бы мы жили в большом городе, где так много возможностей и развлечений для детей... Но вместо города нам пришлось поселиться в глухой деревне, где не было ни электричества, ни радио, ни автомашин, ни тракторов... Конечно же мы и представить себе не могли как мы ее полюбим на всю жизнь — самую лучшую нашу Юнго-Кушергу.
...

Нам выделили пустовавший участок земли для строительства дома и папа снова всех удивил. Он не стал строить себе новый дом за счет колхоза, а перевез сюда из Чаломкино нашу старую избу вместе с дворовыми постройками. Так я снова поселился в доме, в котором и родился. Дом этот обладает странным притяжением и в своих снах я до сих пор все возвращаюсь и возвращаюсь в него, хотя мне сегодня уже 67 лет и я живу вообще в другой стране — проще сказать в другом мире, где нет ничего похожего на околдовавший меня юнгокушергский мир... Хотя наш старый дом до сих пор стоит на том же месте, где его дружно возвела вся наша деревня всего за один день. В нем сейчас живет семья Валентина Большакова — младшего брата моего лучшего юнгокушергскского друга — Георгия Большакова. Царствие ему небесное — он умер давно уж...

Переулок наш по-марийски назывался «Сприлык» - «Переулок Спри». Говорили, что название это возникло от Спиридоновых. Не помню точно, но возможно именно тот пустырь, выделенный нам, и принадлежал одной ветви Спиридоновых. В деревне как-то не распространялись о судьбе той исчезнувшей семьи... Но, в самой середине Сприлыка жила семья другого моего дружка — Жорика Шкляра, мать которого в девичестве носила фамилию Спиридонова.

Переулок был маленький — всего восемь домов. Попробую перечислить дома сверху вниз: Большаковы (Большак Васлин пӧрт), Ерохины (Ерохын Кыстанти), Шкляры, Авдонькины, Большаковы (Большак Стёпан пӧрт — однофамильцы «верхних» Большаковых), Смирновы (это наш дом) и Харитоновы (единоличнӹк Евгень — так иногда называли нашу трудолюбивую соседку так и не вступившую в колхоз). Поздней с самого края переулка пристроил свою избу Сарлай Миколай.

Однажды моя мама будучи чем-то сильно расстроенной подвела меня к началу изгороди, отделявшей нашу землю от соседского участка, и сказала: «Смотри!». Я увидел, что длинная изгородь была не прямой, а дугообразной и в середине захватывала метра полтора-два нашей территории... Видимо, наши соседи воспользовались в свое время «ничейностью» пустыря и таким образом прирастили свой участок. Деревенские крестьяне были готовы драться за каждый кусочек своей земли, но мои родители, хоть и были обижены явной несправедливостью, но не стали ничего требовать ни от соседей, ни от властей... Наверное отцу было важней сохранить добрососедские отношения со всеми односельчанами. Мама же порой впадала в отчаяние и выплескивала нам все свои обиды. Теперь я наверное лучше ее понимаю — ведь она была еще совсем молодой и еще вчера перед ней маячила заманчивая перспектива жизни и карьеры в большом столичном городе, и вдруг она с мужем и маленькими детьми оказалась в самой дальней глухомани: без света, без радио, почты, больницы,... вообще без каких бы то ни было удобств... Мама постоянно сравнивала отца с председателями соседних колхозов, которые и дома-пятистенки (такой дом в деревне тогда считался самым удобным) себе понастроили новые за счет колхозов, и служебные машины пользовали для семейных надобностей и еще какие-то другие разные льготы для своих семей позакрепляли. И хотя родители старались при нас с Гелей не ссориться, но такое случалось и тогда все мы очень переживали... Каждый по-своему...
...

В колхоз часто приезжали чиновники из райцентра и всегда останавливались в нашем доме (в деревне не было ни гостиницы, ни столовой). Мама с нашей приемной бабушкой, тётей Тоней, должны были их кормить за нашим общим столом, а иногда и устраивать на ночь. Тогда рядом с моей постелью на полу стелили еще один соломенный матрац и какой-нибудь подвыпивший дядька храпел мне чуть ли не в самые уши... Маму эти приезжие чванливые «гости», видимо, сильно раздражали и она иногда не сдерживалась и в подпитии высказывала за общим столом какие-то неприятные вещи. И вот однажды отец, я помню это очень хорошо, улучив момент, сильно ударил маму по спине в маленьком кухонном чуланчике... Мама моя попыталась сдержаться, но все равно охнула довольно громко... Кажется меня это так сильно поразило, будто меня самого отец со злости ударил наотмашь... Мама в тот миг стояла наклонившись перед печкой с ухватом в руках и видимо доставала из печи какой-то горшок. Отец даже не заходил в чулан — просто просунул руку за ситцевую занавеску и лупанул по маминой спине сжатым кулаком... Если бы ударил ладонью, то хлопок прозвучал бы громко и сидевшие за столом обязательно услышали бы... А так прозвучал глухой удар и негромкий мамин (старательно сдавленный) стон — за столом либо не слышали, либо притворились, что не слышали... Все, включая обоих моих родителей, сделали вид, что все нормально, что все довольны и жизнь продолжается. Наверное и я постарался убедить себя что все нормально и не позволил тревожному чувству разрастись в моем маленьком сознании — там уже стал зарождаться мой собственный мир, где царили только добро и любовь...
...

...Итак, папа — председатель маленького отсталого колхоза, а мама заведующая начальной школой в нашей деревне. Оба сильно заняты работой, на домашнее хозяйство у них не было времени, и поэтому наша «куликальская» бабушка привела к нам «тетю Тоню» - одинокую старую деву из деревни Аргаево (Ӓргӓ-сола), у которой не было своего дома... Это была очень опрятная и очень работящая старушка, которая умела делать все, что требовалось в деревенской жизни. К нам с Гелей она относилась как родная бабушка — да и мы стали к ней относиться как к родной. Вот только бабушкой называть так и не привыкли. Так и звали мы ее всю жизнь «ТетьТонь» - на русский манер. ТетьТонь была очень верующей и каждое воскресенье ходила в Емелевскую церковь. Одевалась для этого во все самое красивое — черный кафтан (летний сатиновый кафтан - «шавыр», а зимний суконный - «мӹжӓр), голову повязывала белым платком. И лапти для выхода в церковь у нее имелись отдельные — поновей и аккуратней, и валенки или чёсанки тоже чистые — присохшего навоза или грязи на них не было видно. До церкви надо было идти четыре километра по проселочной дороге. Люди шли группками по двое-трое, растянувшись по всей дороге до Якнур (промежуточная деревня на пути к Емелеву), терялись среди домов и поднимались по длинной улице до верхних ворот. Потом их черные фигурки в белых платках вновь показывались в открытом поле — уже перед самым Емелевом, над которым высилась колокольня. Слабый перезвон колоколов мы слышали даже из нашей Юнго-Кушерги...

Папа был атеистом, причем очень активным атеистом. Он всю жизнь боролся с религией. Участвовал в разных комиссиях, то и дело проверял церковь, писал какие-то письма — все добивался справедливости и искоренял воровство в приходской кассе. ТетьТонь прятала иконы, так как по требованию отца в доме навсегда было запрещено их вывешивать. Тем не менее каждый из них оставался при своих непоколебимых убеждениях и папа с ТетьТоней сосуществовали вполне себе мирно и конструктивно. Мама помалкивала и особой активности не проявляла. Мы с Гелей, разумеется, тоже были атеистами — иного отношения к церкви тогда невозможно было представить. Советская школа яростно искореняла из учащихся религиозные предрассудки. Появление советского школьника на молебне, даже просто в помещении церкви, могло повлечь исключение из пионеров или комсомольцев. Это, в свою очередь, служило несмываемой черной меткой, которая могла испортить молодому человеку всю дальнейшую жизнь. Я возмущался ТетьТониной дремучестью и иногда набрасывался на нее с очередным доказательством отсутствия Бога — самым ярким и убедительнейшим тогда был полет Гагарина в космос. «Вот!» - кричал я, размахивая «Пионерской правдой» - «Не видел Юрий Гагарин там никакого Бога! Что еще тебе надо?» ТетьТоня горестно охала и крестила меня, умоляя не богохульствовать. Ее глаза смотрели на меня с печалью и отчаянием...

ТетьТоня регулярно постилась и в дни поста готовила себе отдельно. Для нашей семьи она готовила обычную пищу — с мясом. Или что-нибудь с молоком, творогом, сливочным маслом. А свой постный супчик варила по вечерам в маленьком горшочке, когда топила «голландку» - маленькую печь с маленькой же плитой. Суп ее состоял из картошки, лука и горсти пшена. Возможно она добавляла туда ложку подсолнечного масла, но я просто не помню. Почему-то мы с сестрой очень полюбили тот суп и почти каждый раз просили дать его поесть и нам. Родители посмеивались над нашим предпочтением, а ТетьТоня делала вид, что мы ее объедаем, но на самом деле кажется была рада, что мы любим постную пищу...
...

Отец рьяно взялся поднимать колхоз — весь ушел в работу. Дома мы его почти не видели. В первые же годы его работы в деревне появилось электричество и радио, трактор и грузовик, свиноферма, коровник за Сазанкой, зерновой ток, мельница... Люди стали отца уважать, да и сами стали активней. Свинарка Елена Ивановна Миронова своим трудом заслужила звание Героя Социалистического труда и, как было тогда принято, стала знаменитой на всю страну. Ее постоянно приглашали то в Москву, то в Йошкар-Олу на важные мероприятия, избирали депутатом высших органов власти. Папа очень гордился ее успехами и, наверное, был доволен своей причастностью к ним.

Мама, наверное, стараясь забыть о несостоявшейся «столичной» жизни, полностью посвятила себя маленькой деревенской школе, где стал учиться и я. Моей учительницей стала Анастасия Яковлевна Блинова — очень добрая и тихая женщина, жившая в соседней деревне Якнуры. Каждый день она приходила пешком и приводила с собой своего сына Лёню — мы стали учиться с ним в одном классе. В школе было всего два классных помещения и между ними большой зал, к которому была пристроена кинобудка. По вечерам зал служил деревенским клубом, а заведовал им Анатолий Амельченко — веселый и остроумный парень, ставший много лет спустя широко известным автором множества любительских кинофильмов, побеждавших даже на международных конкурсах...

Я пошел во второй класс и, поскольку не учил в первом классе марийский язык (в Еласах нам его не преподавали), то меня освободили от уроков марийского. Мама говорила, что он и вовсе не пригодится мне в будущем, так что я ничего не потеряю... Таким образом, на уроках марийского я сидел за партой и занимался своими делами — что-нибудь читал или рисовал. Большинство одноклассников были нашими же юнго-кушергскими, но несколько детей приходили из соседних деревушек Лузино и Аштавай. Каждый день, в любую погоду, они самостоятельно шли три километра пешком и приходили вовремя, без опозданий. Классы обогревались большими печами — школьная уборщица входила с охапкой дров, иногда прямо во время урока, и, стараясь не шуметь, открывала чугунную дверцу, подкладывала поленья в гудящее пламя. Мы сидели тихо, но втихаря смотрели на это действо со скрытым интересом. Возле печки часто сушились промокшие одежки, обмотки и лапти моих одноклассников. В классах пахло как в бедных деревенских избах — кисловатым запахом обветшавшей и пропотевшей одежды...

...Уютно потрескивает огонь в печи, окна покрыты толстым слоем узорчатого инея, учительница, раздав нам задания, сидит и проверяет тетради, а мы уткнулись в учебники и, шмыгая сопливыми носами, вполголоса бубним «Однажды, в студеную зимнюю пору...». Вдруг из зала доносится звон колокольчика, а через миг, дверь распахивается и сам радостный дежурный из соседнего класса, врывается к нам, проносится со своим колокольчиком по рядам, а затем так же быстро выскакивает обратно. Переменка! Мы начинаем носиться по всей школе, кричать и дразнить друг-друга...

И вдруг кто-то весело вскрикивает: «Врак нарот ӹдӹр!» («Дочь врагов народа!»), тыча пальцем в сторону нашей новой одноклассницы, грызущей черствый сухарик возле теплой печки. Взгляд девочки тут же стекленеет и уходит в какую-то невидимую нам точку, на лице проступает защитная маска-улыбка, плечи поднимаются и словно стеной окружают беззащитную головку. Все! Она ушла в свою крепость! Ее оборона была безукоризненно крепка, несмотря на то, что мы уже всем классом кружимся вокруг нее, выкрикивая в бешеном озорстве: «Врак нарот ӹдӹр! Врак нарот ӹдӹр!»... Кажется бедная девочка была привычна даже к побоям...

«Цӓрнӹдӓок!» (Прекратите!) - это уборщица с очередной охапкой дров сердито прервала нашу экзекуцию.

Мы тотчас оставили девочку с ее сухарем и переключились играть в салки (ӓвӹклӓ), выскочив в холодный, но просторный, клубный зал...

Наверное мои родители пристыдили меня, узнав о травле «дочери врагов народа». Кажется, и моим одноклассникам взрослые вправили мозги — мы все немедленно оставили несчастную сиротку в покое и в дальнейшем уже так не дразнились...

Я ничего не знал о ее родителях. Было известно лишь, что жила моя одноклассница то ли у родственников, то ли просто у добрых людей, приютивших осиротевшую девочку. И еще знаю, что она была самой бедной в классе — вся одежда в заплатах, нестираная и сильно изношенная. Она была вечно голодна и навряд ли в ее котомке с мятыми тетрадками можно было найти что-нибудь съедобное, кроме огрызка сухарика. Жила она в маленькой деревушке Аштавай (выселок Октябрьский), где кажется не насчитывалось даже десятка покосившихся и черных от старости домов...

Училась она плохо. Кажется теперь о таких детях говорят «заторможенные» - любое обращение учительницы к ней ставило девочку в тупик. Она долго не могла ответить на самый простой вопрос. Опустив голову и теребя пальцами ручку, промокашку или собственный рукав она шмыгала вечно сопливым носом и... молчала. Нас раздражала ее тупость и мы начинали шипеть ей со всех сторон подсказками. Она слушала но, кажется, не слышала и... молчала... В конце-концов учительнице надоедало ждать и она ставила девочке очередную двойку... Девочка садилась и с явным облегчением вновь превращалась в мумию, присутствующую в классе лишь телесно. Мы сторонились ее и не вовлекали в свои игры...
...

Бедная жизнь была в то время вполне привычной для большинства моих одноклассников. Они рассказывали, что весной родители отправляли их на колхозное поле поискать прошлогоднюю картошку и если повезет то можно было за раз накопать с пол-ведра и больше промерзших клубней. А еще круче было найти хомячью норку с запасами зерна или лесных орехов... В деревне это считалось большой удачей, но, в то же время с некоторой жалостью люди говорили, что если у хомяка забрать весь запас, то несчастный грызун повесится от горя в петле из конского волоса.

Крестьяне не имели денег — разве что в базарный день они могли что-нибудь продать в Еласах. Жили люди исключительно за счет земли. Выручали приусадебные участки и домашняя скотинка...

И наши юнгокушергские дети в воскресный день тоже наловчились делать свой «бизнес». Через всю деревню на еласовский базар проезжали на телегах крестьяне из соседних, чувашских, деревень. И вот, мальчишки и девчонки, жившие в окраинных домах, «захватывали» с раннего утра въездные и выездные ворота и открывали их проезжавшим чувашам за небольшую плату: пару-тройку медяков или какие-нибудь сладости. Нетерпеливые дети забирались повыше и устраивались на крепких воротах как воробьи на жердочке. Увидев издалека очередную упряжь со спешащими на базар чувашами, ребята начинали азартно кричать: «Эче ик арава толеш!» («Еще одна телега приближается!») - и спрыгивали с ворот...

«Откройте, пожалуйста!» - просили проезжающие по-русски и мы дружно наваливались на тяжелые створы... Добрые и приветливые чувашские крестьяне с шутками-прибаутками благодарили детей за услугу, давали мелочь или сыпали в наши оттопыренные карманы семечки там, орехи или пару карамелек... И, таким образом, все были счастливы и довольны. Конечно, встречались и жадные куркули. Подъедет, бывало, такая упряжь и останавливается перед самыми воротами. Молчаливый и хмурый извозчик спрыгивает с телеги и сам распахивает ворота перед умной лошадью. Та трогается не дожидаясь команды, прокатывает воз под аркой ворот, и останавливается точно рассчитав когда телега уже не будет мешать хозяину закрыть створ и набросить щеколду.

Но были и в нашей деревне нахальные пацаны, с которыми такие номера не проходили. Однажды, один такой хулиганистый парень притащил кусок железной цепи, примотал ею перекладину ворот к опорному столбу, а концы цепи соединил навесным замком. И запер... Мы, малыши, потихоньку убрались от ворот подальше, поскольку тот парень славился своей наглой жуликоватостью на всю деревню, да и у нас частенько обманом выманивал последние карманные денежки...
Весь день от ворот были слышны шум и ругань. Ворота открывались только за деньги, причем немалые — медяки не срабатывали. Некоторые повозки разворачивались и разозлившиеся крестьяне, матерясь и выкрикивая что-то по-чувашски, гнали своих лошадей в объезд деревни, опаздывая на начавшееся торжище...
...

Еласовский базар был все равно что праздник для многих людей — и взрослых и детей. Ну, и конечно там люди могли купить или обменять любую вещь, необходимую в крестьянском хозяйстве. Мы видели что везли крестьяне на базар и с базара, слышали оживленные разговоры о ценах. Практически все, что продавалось, было сделано своими руками, выращено на своих огородах. И все было необходимо для повседневной деревенской жизни.

Липовые лапти, веревки для лаптей; валенки и чёсанки; овечьи шкуры и шерсть; теплые варежки и носки; детские салазки и лыжи; пестери и короба; плетеные корзины любых размеров; кованые ухваты и кочерги; грабли, косы и косовища; дубовые бочки для пива, а иногда и с домашним пивом на продажу в разлив; кадки для соленых огурцов, капусты, помидор, рыжиков и груздей, моченых яблок, - а часто и наполненные всеми этими вкусностями для продажи на развес; глиняные горшки и крынки; масло, творог, сметана; мясо и сало; кованые гвозди, скобы, обручи, подковы, шины и прочие железяки для хозяйства; самодельные точила для кос в лыковых чехлах (продолговатую деревянную лопатку обмакивали в горячую смолу, а затем обваливали крупнозернистым песком и остужали до каменной твердости). И везли еще всякую всячину, что можно было продать на базаре за деньги. Иных способов заработать деньги у крестьян тогда не было — в колхозах они зарабатывали только «трудодни» - об этом напишу подробней чуть дальше.

Иногда следом за гружеными телегами шествовали коровы, привязанные пеньковой веревкой, наброшенной на рога. Поросят везли в плетеных корзинах или ящиках — обычно они спали или спокойно похрюкивали, но иногда визжали как резаные — видимо их плохо покормили с утра... В таких же корзинах везли гусей, уток и кур.

На базар люди наряжались как на праздник. Взрослые женщины одевали новые кафтаны (шавыр) из черной саржи или сатина. Головы повязывали белыми шелковыми или вискозными платочками, а на ноги обували легкие хромовые сапожки. Это летом. А зимой носили черные же зимние кафтаны (мӹжӓр), пошитые из плотного сукна на ватной подкладке. И платки соответствовали погоде — поверх фасонистого летнего платка повязывалась шерстяная или пуховая шаль. Обувались в чёсанки, плотно облегающие икры.

Большинство мужиков щеголяли в сельповских х/б костюмах, бережно хранимых их женами в кладовках. Брюки заправляли в голенища хромовых сапог. Парни победней обувались в обычные кирзовые сапоги, но начищенные к базарному дню до блеска.

Костюмы из шерстяной ткани были доступны в наших деревнях очень немногим и их обладатели обычно имели кожаные полуботинки. Это были учителя и госслужащие. Они получали зарплату деньгами и потому им было доступно все, что имелось в магазинах. Их жены часто носили очень красивые платья, туфли и шелковые чулки. Не знаю продавалась ли в наших магазинах модная европейская одежда, но то, что фронтовики привозили красивую одежду и обувь с войны считалось обычным делом. Помню у некоторых были даже немецкие велосипеды — оттуда же, трофейные...
...

Колхозники денег за свою работу не получали. Им насчитывались трудодни, а осенью за эти трудодни они получали все, что производилось в колхозе. Происходило это так. На собрании оглашали поименно - кто сколько заработал этих трудодней. Эти собрания проходили очень шумно — с руганью, а то и с драками. Всегда находились лодыри и пьяницы, недовольные тем, что им мало насчитали. Они орали, матерились, размахивали руками, требуя дописать им трудодни. Но дописать им — значит забрать у других колхозников. И вот тут вся деревня начинала волноваться и обсуждать кто как работал... Нерадивым лентяям припоминался каждый прогул, каждый запой. Свои трудодни, заработанные тяжелым трудом, крестьяне были готовы защищать с вилами в руках...

Собрания эти затягивались далеко за полночь, едва ли не до рассвета. Клуб был наполнен густым дымом — мужики непрерывно курили едкий самосад, но тогда на это никто внимания не обращал. Дети засыпали прямо на грязном полу, в ногах родителей, и это тоже считалось в порядке вещей. Потом их, спящих, родители несли до самого дома...

На каждый трудодень причиталось определенное тем же собранием количество продукции, выращенной за год колхозом. И вот уже на следующий день по деревне непрерывно разъезжают телеги, груженые зерном, картошкой, овсом, льном, сеном-соломой и еще всякой всячиной, полагающейся в отчетном году каждому трудяге-колхознику. И он, гордо озираясь по сторонам, восседает на куче мешков и, понукая уставшую лошадку, везет свой заработок из колхозного склада к себе домой.
...

Центром мироздания деревенских мальчишек был овраг, разделивший деревню на две части. Мы стремились убежать туда в любое время. Летом мы собирали там гусиные перья, чтобы сделать поплавок на язевую удочку. В овраге было три пруда, в которых постоянно гоготали гуси и крякали утки. Пруды были мелкие, а вода мутной. Птицы там кормились, резвились, словом постоянно взбалтывали воду до глинисто-зеленого цвета. Трава в овраге была выщипана догола, а местами еще и свиньями подрыта. Но, крапива и колючки там росли большими кустами. Еще пышно цвела дурман-трава. Нас интересовала крапива. Верней гусеницы бабочки-крапивницы. Мы замечали такие кусты, где вылуплялись маленькие гусенички и ждали когда они подрастут. Скрывали друг от друга такие кусты. Гусеница крапивницы считалась лучшей насадкой для ловли язей на Юнге. И, хотя крапивы по оврагам, кажется, росло немеряно, но гусениц на всех рыболовов все равно не хватало...

И вот, я раненько выскакиваю из дома, хватаю удочку и бегом в овраг. Собираю жирных гусениц в спичечный коробок и быстренько несусь на Кого Йӓм (Большая яма), где по утрам хорошо берут крупные язи... Бегу оврагом же, чтобы вездесущие деревенские бабульки не видели что я спозаранку на речку умотал...

«Бездельник! Лодырь!» - кричали они обычно вослед сверкающим пяткам заядлых рыбаков. И, проводив своих коров на пастбище, собирались по двое-трое и начинали перемывать нам косточки... «Анжок, Ефроси (Ты глянь,Евфросинья), этот председателев-то (сын) ни свет-ни заря, а уже на Юнгу сбег, антихрист!»... Легко представить о чем они продолжали судачить вслед: «Нет чтобы воды натаскать (40-60 ведер для полива)! Нарезать крапивы мешок-два (для свиней)! Прополоть луковые грядки! А мог вместо удочки и мотыгой помахать (окучить картошку)! Да мог бы в том же овраге пасти гусей! Все одно - полезное дело!»...

Рыбалка и охота в деревне считались пустым времяпровождением. Но все деревенские мальчишки рыбалку, а чуток подросши и охоту, просто обожали... Об особенностях «юнгокушергской рыбалки и охоты» напишу позже.

Пасти гусей и уток в овраге было уделом самых старых и самых младших — обычно этим занимались бабушки с внуками. Птиц гнали от самого дома по деревенским улицам, отбиваясь при этом от собак и чужих гусей, защищавших каждый свою территорию от всех проходящих по улице людей, гусей, свиней, овец, коров... Без крепкой палки или кнута довести свою скотинку до оврага было никак невозможно, поэтому в каждом дворе, прямо у ворот в каком-нибудь приметном углу всегда стояли орешниковые палки, вырезанные уж никто и не помнит когда и за их случайную потерю детей даже наказывали...

Гуси и утки неспешно ковыляли по улицам, а когда спускались по переулку в овраг к ближайшему пруду, то тут же приходили в возбуждение, начинали хлопать крыльями и бросались к воде... Гуси даже иногда взлетали и, пролетев несколько метров, со всего маху шлепались в мутную воду и начинали торжествующе гоготать на весь овраг и здороваться с другими гусями, прибывшими сюда чуть раньше. И люди теперь уже могли отвлечься от птиц и присоединиться к соседям, примостившимся на травке, и приветливо подзывающим к себе, чтобы вместе затеять какое-либо важное дело. Старые люди обычно обменивались важными деревенскими новостями, а малышня затевала свои игры...

Однажды мы хоронили котенка, который то ли умер своей смертью, то ли был утоплен в ведре (обычное дело в крестьянских домах — так избавляться от нежелательного кошачьего прибавления)... Словом, мы тогда устроили настоящие похороны, пока наши бабушки и дедушки сидели на пригорке и увлеченно сплетничали. Нами верховодил Паюк Васли (имя изменено) — пацан лет на пять старше нас и потому очень уверенно командовавший нами в овраге. Его недолюбливали все его сверстники и взрослые в деревне за склонность к воровству, хвастливость, нахальство и всевозможные другие отрицательные черты, но мы — малыши этого не понимали и с восторгом подчинялись его командам на похоронах несчастного котенка. Кажется, Васли сам и притащил его откуда-то к нам и с очень грустным видом сообщил, что котенка обязательно нужно похоронить со всеми почестями, чтобы ему на том свете было хорошо... Мы тут же прониклись скорбью и кто-то даже всплакнул, но Васли уже привел нас к старой иве и показал место, где надо было выкопать могилку. Мы тут же нашли палочки, которыми быстро вырыли в сырой земле ямку, в которую скорбящий Васли уложил котенка и аккуратно присыпал землей. Мы все добавили по горсти земли и на выросший холмик воткнули крестик, сделанный здесь же из ивовых палочек, перевязанных ивовой же корой, которую мы все умели сдирать с гибких прутьев зубами.

Васли построил нас вокруг могилки и произнес надгробную речь, в которой было так много печали, что кое-кто из нас снова всплакнул... Потом он сказал, что котенку будет хорошо жить на том свете, если мы принесем ему на могилку денежки, конфеты, игрушки и прочие вещи, которые мы очень любим и ценим... «Только не говорите никому из взрослых!» - предупредил Васли нас со скорбным видом и объяснил, что котенок не возьмет ничего, если мы расскажем о своих благородных намерениях взрослым, которые ничего не понимают, а только ругаются и жадничают... «Вы сами узнаете — если котенок к утру не заберет с могилки денежки и все что вы принесете, значит кто-то из вас рассказал взрослым и котенок обиделся!»... С этими словами Васли отправил нас по домам и велел принести деньги и гостинцы на могилку как-только начнет смеркаться... Но не раньше, чтобы никто из посторонних не увидел.

Мы так и сделали — я распотрошил свою копилку и наскреб копеек с пятьдесят, а еще прихватил несколько карамелек из вазы в буфете и, едва солнце скрылось за оврагом, тихонечко спустился по переулку в овраг и, придерживая свой набитый карман, прокрался под старую иву. Там уже лежали несколько медяков, яблоки, деревянный пистолет, красный поплавок, старая тряпичная кукла и еще не помню что. Я положил аккуратно свои гостинцы и, озираясь по сторонам, поспешил обратно в переулок. Навстречу мне спускался Жорик, который что-то бережно нес в сжатом кулаке. Мы молча переглянулись и разошлись, словно вообще не были знакомы...

Утром мы все снова собрались под старой ивой и с искренней радостью обнаружили, что все наши гостинцы и денежки котенок забрал с собой... Мы с нетерпением ждали Васли, чтобы сообщить ему радостную весть, но он так и не появился...

Через несколько дней Йорги с расстроенным видом сказал мне, что видел в руках Паюк Васли свой деревянный пистолет, который был сделан его дядей настолько хорошо, что издалека можно было подумать, что это не игрушечный, а самый настоящий пистолет ТТ...
...

Васли рос без родителей, которые то ли сгинули где-то в сибирских лагерях, то ли вообше были расстреляны... И он остался со старшим братом Паюк Лексе, который вроде и сам был не прочь запустить руки «в чужой карман», или напиться и вовсе распустить их, вываливая всю свою озлобленность на случайно подвернувшуюся жертву... Словом, к обоим братьям наши деревенские, кажется, относились очень настороженно. Братья Паюки жили одни, очень бедно, в пустой и неуютной избе... А пищу и одежду добывали как умели — то на подработки ездили, то кому в деревне помогали что-то починить/посадить/убрать, а то и просто прихватывали то, что плохо лежало и никогда не признавались в собственной вине...

Васли любил еще и разыгрывать людей, старался чтобы с выгодой для себя (как в случае с похоронами котенка...), а иногда просто чтобы поиздеваться и затем издалека позлорадствовать над легковерными дураками... Помню раз, когда уж мне было лет десять, он разыграл двух матросов из соседней чувашской деревни. Парни служили срочную где-то на флоте и были в отпуске. В жаркий воскресный день они возвращались с еласовского базара, одетые в красивую форму, и, проходя мимо наших прудов, захотели искупаться. У пруда крутился Васли и они спросили его, вероятно, с неким высокомерием: «Эй, пацан! Тут глубоко?» Васли тут же показал им нашу старую иву и заявил, что напротив нее самое глубокое место и, что сам он только там и купается... Парни торопливо скинули одежду и с разбегу нырнули в пруд... И... воткнулись головами в вязкое илистое дно так, что только ноги их остались дрыгаться над водой... Конечно, им было неведомо, что в любом из наших трех прудов, с виду вполне полноводных и привлекательных, воды было, разве что по пояс... С воем и матюками они выскочили на берег и бросились за Васли, однако, тот уже был далеко на безопасном пригорке и укатывался со смеху глядя на матросов, с головы до ног измазанных вонючим илом...

Паюк Васли очень любил рассказывать эту историю и его слушатели всегда хохотали над чувашскими матросами, особенно когда Васли весьма артистично изображал надменных глупцов... Он вообще был насмешлив и остроумен и всегда умел извлечь выгоду для себя, с умным видом манипулируя людьми... В нашей деревне его жертвами чаще становились безобидные и доверчивые старушки, которым он обещал перекроить крышу, поправить забор или выкопать картошку..., но как только Васли получал авансом бутылку самогона или деньги, его обещания переносились изо дня в день и, в конечном счете, он ловко перекладывал вину на самих старушек и, таким образом, сохранял свое лицо...

Его собутыльники обычно собирались в прокуренной конюшне поиграть в карты, потрепаться от скуки и выпить самогонки... В их компании Васли всегда был желанным гостем и халявная выпивка/закуска ему предоставлялась неограниченно... Вся деревня знала истинную сущность Васли и всякий раз бабы и мужики, стоя в очереди за хлебом, осуждали его за очередной обман очередной немощной старушки, но вот ведь как странно устроен человек — несмотря на свою осведомленность люди продолжали попадаться в хитроумные сети Васли, а однажды дело дошло даже до самоубийства...

Я учился, кажется, в десятом классе, когда моя соседка, красивая девушка чуток старше меня, ранним зимним утром оделась в новый кафтан (мӹжӓр), обулась в новые чёсанки, повязала голову новым расписным платком и отправилась в лес. Она прошла по всей спящей деревне.., еще только начинали загораться окна.., а на свежевыпавшем снегу еще не было ни одного следа.., потом вышла в светлеющее поле и затворила за собой деревенские ворота (!)...

Это было странно, потому что зимой деревенские ворота не закрываются — в этом нет нужды, так как вся скотинка содержится в хлеву и дальше двора никто ее не выпускает...

В то же утро мы с моим другом Йорги решили погонять зайцев и также затемно вышли на охоту в лес. Выйдя из деревни мы увидели свежий след и очень удивились, так как это был женский или детский след. Поразмышляв немного мы сошлись на том, что это была женщина и, что скорей всего это была жена лесника, которая спешила к своей недоенной корове и некормленному леснику. Видать она заночевала у кого-то в гостях и теперь торопилась домой... Пока мы рассуждали, вокруг полностью рассвело и мы увидели черное пятно на самом краю леса, среди заснеженных деревьев. Мы очень удивились, поскольку лесничихи там никак не должно быть — их дом находился совсем в другой стороне. И заспешили к чернеющей фигурке, неподвижность которой по мере нашего приближения стала наполнять нас тревогой...

...Это была моя несчастная соседка — она повесилась на нижней ветви дуба на веревке, которую сама же принесла из дома...

Увиденное меня потрясло так сильно, что весь тот вполне обычный солнечный день обратился для меня в сгусток тьмы и я буквально вышел из строя - слег как подкошенный и всю ночь мучился в бреду - висящая соседка все время поворачивалась ко мне спиной, как будто не желала показать свое лицо...

Расследование выяснило, что она была беременной, а по деревне ходили слухи, что отцом ее неродившегося ребенка был Паюк Васли...
...

...Зимой наш овраг становился центром притяжения всей деревенской детворы. Когда осенью наступали морозные ночи, мы по утрам прибегали на пруды проверить насколько крепок замерзший лед и тыкали его палками, а если он не пробивался, то осторожно наступали на него одной ногой, оставляя вторую на заиндевевшей земле. Разумеется, детского терпения никогда не хватало и потому во льду вдоль берегов повсюду оставались места, куда неосторожные мальчишки проваливались во время тестирования. Но, уже на третий-четвертый морозный день, обычно это совпадало с началом осенних каникул, пруды застывали полностью и самые смелые ребята выбегали на лед и прокатывались по его гладкой поверхности от берега до берега. Лед местами еще прогибался и гулко трещал под ногами, но с каждым часом он становился толще и в конце-концов наступал тот час, когда мы все привязывали к валенкам свои коньки и начинали кататься. Овраг наполнялся пронзительными детскими криками, которые были слышны с любого конца деревни.

Коньки у большинства детей были самодельные — деревянные, с куском стальной проволоки, прикрепленной по середине полозьев от носка к пятке. Такие коньки были очень хороши на укатанном снегу, но на льду проволочные полозья разъезжались и не позволяли ногам оттолкнуться от него. Лишь разбежавшись по берегу и прыгнув на лед можно было на этих коньках скользить по инерции. А вот по обледеневшему снегу наши мальчишки катались на них очень даже здорово.

Из металлических коньков в магазинах чаще продавались «единички» - узкий стальной полоз с загогулинкой на носке и в самом деле придавал коньку сходство с цифрой 1. Видимо, единички были сделаны из мягкого металла, потому что их режущие кромки быстро затуплялись и это нам очень не нравилось. Кроме того, платформы для ног на них были слишком узкие и не имели достаточного количества дырочек, в которые можно было бы просунуть лыковые веревочки для более крепкого привязывания коньков к валенкам или лаптям. И еще единички часто сдвигались к пятке, что вынуждало нас снова и снова перевязывать коньки, глядя с обидой как другие в это драгоценное время гоняют по льду...

«Снегурочки» или «снегурки» — так назывались коньки, которые нравились всем мальчишкам и девчонкам. Носки снегурок были загнуты вверх изящной спиралью, система креплений имела достаточно дырочек и вообще была оснащена раздвигающимися скобами чтобы ноги не сдвигались ни вбок, ни вдоль... Словом, эти коньки были очень хороши, но почему-то старшие парни смеялись над ними, называя снегурки девчоночьими коньками...

Самыми желанными коньками для мальчишек, конечно, были хоккейные. Но, в деревенском магазине они вообще не появлялись, в Еласах появлялись редко и раскупались сразу, даже в городе (Козьмодемьянске) бывали нечасто. По этой причине хоккейными коньками в нашей деревне не обладал никто, но когда эти стильные коньки важно раскатывали по нашему пруду, мы становились свидетелями редкого счастливого случая. Это значило, например, что их обладатель обменялся с пацаном из соседней деревни, отдав ему за хоккейные коньки немецкий автомат. Этот автомат, видимо неисправный, был привезен чьим-то отцом с войны и постоянно переходил из рук в руки, в обмен на самые разные игрушки или сладости. Помню, и я был его обладателем несколько дней, отдав взамен свою парусную лодочку, которую сам собрал из посылторговского набора.

Хоккей! Мы обожали играть в хоккей! Клюшки вырезали задолго до ледостава, выискивая в оврагах молодую березку с искривленным комлем. Потом тщательно вытесывали тот комель, придавая ему плоскую форму. Благодаря типичному изгибу наши клюшки были очень похожи на клюшки для хоккея с мячом. Но играли мы чаще всего не с мячом и не с шайбой, а гоняли по льду мерзлую конскую какашку. Мячей и шайб у нас не было, камень или консервная банка были хороши, но опасны для нас самих. И так получилось, что пробуя разные предметы, мы остановились на конской какашке. Во-первых, какашки всегда легко найти, во-вторых, они круглые, в-третьих, они не такие болючие как камень или железная банка, даже если влетят тебе в лоб...

Играли мы до темна, пока шайбу было видно. А потом все равно не хотелось уходить домой и мы просто раскатывали по льду, сохраняя прекрасное настроение, которое осталось после азартной игры. Кто-то однажды нашел лягушку, вмерзшую в лед, и громко стал всех звать посмотреть редкостную находку. Мы, конечно, быстро сгрудились вокруг него и тут же все вместе провалились — лед еще был недостаточно крепким... Самое удивительное, что никто не испугался, а мы только дружно рассмеялись и, стоя по пояс в воде, еще долго хохотали над собой... Потом услышали как на всю деревню затарахтел дизельный пускач и заторопились по домам — это означало, что пробило 4 вечера и в деревне дали свет.

Маленькая электростанция, которая появилась благодаря усилиям моего отца, изменила правила жизни деревенских детей, которые быстро научились использовать преимущества электрического света в своих интересах. У нас стало больше времени для чтения, рисования и комнатных игр, в которые было затруднительно играть при свете керосинок... Электростанцию запускали каждый день с 6 до 8 по утрам и с 4 до 10 по вечерам. Бешеное тарахтение пускача было слышно в каждом доме, а когда через минуту механичиха Афанасьева переводила силу пускача на дизель, тот нехотя пыхтел какое-то время, потом с каким-то вскрякиванием выбрасывал в небо несколько идеально круглых колечек дыма и лишь после этого как-бы окончательно просыпался и начинал свое монотонное и не такое уж громкое бормотание. Через миг во всех избах вспыхивали лампочки - выключателями, видимо, наши деревенские не пользовались вообще...
...

Когда выпадал снег для нас наступал еще один праздничный день — мальчишки постарше хватали лыжи, а девчонки и малыши - санки и... снова вся деревенская детвора сбегалась в овраг. Мягкий снежный покров моментально расчерчивался вдоль и поперек лыжными следами, а саночники начинали обкатывать-укатывать ту же гору, которой пользовались, наверное, все поколения в нашей деревне из года в год. Она начиналась от конюшни в Весир (в переводе — Другой берег, так называлась заовражная часть деревни) и довольно круто спускалась прямо на замерзший пруд. Горка укатывалась настолько плотно, что местами покрывалась ледяной коркой, и чтобы влезть наверх дети протаптывали маленькие ступеньки сбоку от ската, по которому потом летели вниз на санках, а выскочив на пруд, проносились по инерции аж до сада Кутр Михала, который начинался сразу за прудом.

Другая горка начиналась с нашей стороны, сразу за Михивӹр Лык (переулок Никифора). Она была пологой, длинной и переходила в старую запруду. Собственно, она представляла деревенскую дорогу с нашей стороны в Весир и по ней то и дело передвигались лошади, запряженные в сани, а возчики громко ругались на нас, потому что мы и ту дорогу раскатывали в скользкий каток. Лошадиные копыта соскальзывали, сани елозили с боку на бок... А вот когда по дороге проезжал трактор, то в уныние приходили дети — его гусеницы напрочь разбивали накатанный скат и потом детям приходилось несколько дней кататься по неровной поверхности, чтобы в конце концов опять раскатать ее в гладкий каток...

В рождественские ночи парни и девушки любили кататься по этой горке под яркой луной. Видимо, это была очень старая традиция. Катались не на санках, а на очень длинной толстой доске, садясь на нее все разом, но попарно «парень-девушка-парень-девушка...». Скользящую поверхность доски предварительно обмазывали навозом, войдали и промораживали так, что она становилась очень гладской и скользкой. Иногда на этой доске с горы летели сразу человек десять-двенадцать, если не больше, и это было очень весело и романтично. Луна, призрачный полусвет, взволнованные девушки и парни, которые только в эту ночь могли безоглядно позволить себе потискать друг-друга... Дети помладше были, конечно, здесь же, но им не позволялось кататься на этой доске, да они и не управились бы с таким тяжелым и скоростным снарядом. Потому они с завистью наблюдали за старшими и своими восторженными криками создавали праздничную атмосферу...

Более половины моих сверстников катались на самодельных лыжах, которые были либо сделаны нашими деревенскими мастерами, либо куплены на еласовском базаре. Очень хорошие лыжи мастерил Купри Арсень — отец моего одноклассника Коли Куприна. К нему всегда была очередь... И кому не терпелось, тот рисковал, потому что купленные на базаре после нескольких катаний могли согнуться в дугу и ты ощущал себя как на коромысле — пятки и носки торчат кверху и лишь серединки лыж соприкасаются со снегом... Представьте себе можно ли кататься на таких...

Мне мой отец мог купить и магазинные лыжи, но я почему-то очень хотел чтобы мне их сделал Колин отец. Наверное, потому что сам Коля на своих лыжах показывал высшее мастерство. Он мог легко скатиться с одного склона и без видимых усилий взлететь на противоположный. И дальше всех прыгал с трамплина... И никто не мог его догнать играя в салки... А сам он в два счета догонял любого...

Когда выпадал свежий снег овраг словно обновлялся — везде бело, не было видно обломков клюшек, палок и лыж, исчезали лыжные и санные следы, изрезавшие склоны.., а все раскатанные горки наши вновь обретали нетронутый вид, как-будто никто здесь вовсе и не катался. На белом снегу были четко видны лишь следы зайцев, которые славно порезвились ночью в опустевшем овраге и теперь прятались где-то совсем недалеко...

«Морен анжаш ӓлдок!» («Айда искать зайцев!») - вскрикивал кто-либо из ребят и тут же мы все устремлялись по свежему следу выискивать косого. Мы знали, что заяц сильно петляет, а перед тем как залечь на дневку обязательно сделает такой круг, чтобы заранее увидеть охотника и скрыться еще до того, как тот приблизится... Нас охватывал азарт преследования и, мы старались обогнать друг-друга, первыми распутать заячьи хитрости и обнаружить выходной след в местах кормежек... Увлекшись погоней, мы уходили от оврага все дальше, пересекали поле, спускались в соседние овраги и по ним то спускались в долину Юнги, то поднимались в лес - все зависело от заячьего курса... Лыжи вжикали, палки чиркали по снегу, но сами мы молчали, боясь, что заяц услышит наши звонкие голоса... Только тихо посапывали и пыхтели, задыхаясь от длительного бега...

«Ужам! Тӹве тӹргештӹш! Морен-морен!» («Вижу! Вон выскочил! Заяц-заяц!») - вдруг раздавался чей-нибудь взволнованный крик. И мы все с новой силой устремлялись вслед за зайцем, любуясь его огромными прыжками и стараясь запомнить эту восхитительную картину на всю жизнь: заяц в полете над белым полем ощетинившимся соломенным жнивьём, изгибы Юнги, теряющиеся в серо-голубой перспективе зимнего пейзажа, черный лес, перечеркнувший горизонт своей древней таинственностью...

И тут мы спохватывались, не видя своей деревни, и начинали соображать где же это мы ее должны искать. Подсказывая друг другу знакомые ориентиры мы быстро определяли что деревню заслоняет холмистое поле и, если идти напрямик, то до нее будет не больше двух-трех километров... И эти несчастные километры мы уже плелись из последних сил, голодные и мечтавшие лишь о том, чтобы наконец-то добраться до теплого дома и за ужином рассказать всем домашним какого замечательного зайца мы сегодня выследили...
...

Весна приходила с первой капелью и треньканьем синичек. Мы с нетерпением ждали когда же наступят весенние каникулы чтобы уже обуться в сапоги и прокапывать в тяжелом и напитанном влагой снегу канавы для отвода талой воды. Эти канавы с каждым днем наполнялись больше и больше и скоро уже первые ручейки из дворов соединялись на улицах в общий поток и, пополняясь все новыми и новыми струями, устремлялись в овраг...

Наезженные дороги начинали проваливаться и весь конский навоз, скопившийся за зиму, в считанные дни выступал на поверхности дороги и, прогреваясь под солнцем, ускорял процесс таяния... А ночами вода, скопившаяся днем под слоем навоза, смерзалась во все более толстые пласты льда, которые оттаивали днем только частично... А ночью лед под слоем навоза намерзал вновь и линза утолщалась... Было необычно видеть просевший, но еще сплошной и ослепительно белый снег на полях, над которым вспучивалась дорога, обильно сдобренная за зиму сплошной лентой навоза... Даже когда снег по обочинам исчезал, во многих местах дорогу еще долго обозначали эти странные ледяные бугры с шапками конского навоза...

Я любил вырезать лодки и запускать их по талым ручьям в дальнее плавание. Бережно опустив лодку в воду я воображал уже, что это не игрушка, а настоящий корабль отправляется в опасный и долгий путь. Следуя за ним я переживал, когда судно застревало в снеговой шуге и радовался, когда оно вновь вырывалось на стремнину... Так я сопровождал свои корабли до самого оврага... или до тех пор когда из-за своей чрезмерной мечтательности я проваливался в какую-нибудь глубокую ямку и набирал полные сапоги ледяной воды...

В общем так видимо играли и все остальные мальчишки в нашей деревне, да и в других... Потом я стал выписывать по посылторгу наборы для самостоятельной сборки моделей парусных яхт и испытывал их уже на больших озерах из талой воды, которые каждой весной возникали на лугах вдоль Юнги...
...

Дважды в год, перед весенней распутицей, и осенью — перед морозами и снегом, мой отец доставал из кладовки большой рюкзак и набивал его обувью, нуждающейся в починке. Весной это были сапоги, ботинки и туфли, в которые наша семья переобувалась после зимы, а осенью, соответственно, - валенки и чёсанки...

Я взваливал рюкзак на плечи и топал по всей деревне до самой крайней избы в Ӱллык (Нижняя улица). Пока я был еще маленьким этот путь был для меня в определенной степени героическим, поскольку почти перед каждым домом меня ожидала собака, считающая, что мне совершенно недопустимо проходить по ее территории и потому она с яростным лаем набрасывалась на меня и пыталась тяпнуть сзади. Приходилось отбиваться палкой, которую особенно злые псы ловко перехватывали зубами и пытались вырвать из моих рук. В таких случаях меня выручали хозяева или их соседи, видимо уже давно уставшие от остервенелого лая... Они швыряли в собаку камень или палку и даже когда промахивались, собака все равно начинала трусливо визжать, поджимала хвост и проворно протискивалась в подворотню через прорытый ею же лаз. А оттуда снова принималась лаять с удвоенным остервенением... Сосед громко матюкался и уходил, выкрикивая хозяину, что пристрелит эту суку, если он ее не уймет...

Иногда меня сильно пугали гуси, которые скапливались обычно возле глубоких ям, заполненных дождевой водой. Гуси были огромные... Злобно шипя, они вытягивали шеи как копья, напрягали крылья, как боксер кулаки, и, проворно перебирая лапками, устремлялись на меня, как бы защищая своих гусят. Нападали даже тогда, когда те и сами давно выросли и окрепли настолько, что и сами себя могли защитить без помощи их гадких родителей... И тут тоже меня, конечно, выручала только моя крепкая палка!

С такими приключениями я подходил к маленькой покосившейся избе, заходил в заросший двор и стучал в дверь, обитую старыми одеялами. «Пырок-пырок!» («Входи-входи!») - голос за дверью был как надтреснутый, но неизменно бодрый...

В избе было всегда тепло и уютно, несмотря на полный беспорядок. Пахло варом и клеем, сыромятиной, ржаным хлебом и вареной картошкой. Пол в избе, кажется никогда не мыли, по углам накапливался мусор - обрывки кожи, резины, куски подошв и голенищ, мотки суровых ниток, веревок и прочие отходы обувного ремесла.

Хозяин избы — Сӓвӓль Кыстанти (Константин Савельев) сидел на низкой табуретке, облаченный в брезентовый фартук, который, казалось, скрывал и его ноги. Но, на самом деле ни одной ноги у него не было. Присмотревшись можно было заметить два старых деревянных протеза кустарного производства и два костыля, стоявшие всегда вместе. Их Кыстанти использовал очень редко — я кажется лишь раз видел его у магазина в полном инвалидском облачении. Он был сильно пьян и агрессивен. Орал на всю улицу и размахивал костылями, грозясь прибить какого-то собутыльника...

Но, такое с ним бывало крайне редко. Большую часть времени Кыстанти не выходил из своей избы, а так и сидел на своей табуретке, починял обувь всей нашей деревне. И получал за свою работу, то десяток яиц, то молока крынку, то шмат мяса, а то и какую-никакую денежку. Деньгами расплачивались в основном деревенские «ентелегенты» — учителя и прочие служащие, которые получали зарплату не трудоднями, а настоящими советскими рублями. В их числе были и мои родители...

Я разгружал свой рюкзак и ставил обувь в место, указанное мастером. Он сообщал мне когда можно прийти забрать починенную обувь, а после этого предлагал присесть рядом с ним и рассказать последние деревенские новости. Я вспоминал что же особенного приключилось в деревне за последнее время и рассказывал. К примеру такое: в клубе во время сеанса киномеханик Евгень напился с Македоном и они дрались весь фильм молча, чтобы не мешать людям смотреть кино, но бились отчаянно... кровищи было - просто ужас... Причем драку начал Евгень - маленький и щуплый, но очень задиристый, а здоровенный Македон сначала просто отшвыривал его как котенка, но потом Евгень умудрился таки врезать ему в ухо и тогда Македон разозлился... Он перестал отпихиваться от назойливого киномеханика, а уже со всей злостью бил его своими здоровенными кулаками так, что Евгень вылетал из кинобудки и плюхался на землю как мешок картошки... Но, опять вставал и, снова и снова, бросался на Македоновы кулаки как красноармеец на немецкую амбразуру...

Кыстанти смеялся и хвалил киномеханика за смелость, а потом взял толстую тетрадь и что-то записал в нее химическим карандашом, предварительно наслюнив его...

В деревне ходили слухи, что Кыстанти уже очень давно пишет книгу и поэтому я не удивлялся, видя эту старую и сильно потрепанную тетрадь с надписью «Бухгалтерский учет» на обложке. Она всегда лежала на столике рядом с табуреткой мастера... Видимо, та тетрадь и химический карандаш служили безногому писателю очень важную службу. Наверное они заменяли ему ноги, легко уносившие калеку в любое путешествие, и открывавшие ему такой мир, каким он хотел его видеть. К сожалению, о судьбе толстой тетради нынче никому не известно. И только вспоминая неизменную жизнерадостность Сӓвӓль Кыстанти, я могу догадываться, что его книга была наполнена интересными и веселыми историями о нашей деревенской жизни, в которых наш мастер никогда не терял своих ног...
...

А по осени мы с отцом или матерью шли в соседнюю деревне Якнуры заказывать валенки и чёсанки на зиму. Там жили известные на всю округу валяльщики, у которых получалась самая удобная валяная обувь. Вообще-то валенки мы иногда покупали и в магазине, но они были жесткие и грубые, сильно натирали ноги и поэтому не пользовались особым спросом.

Мы тащили валяльщикам, целых три километра, огромные мешки с овечьей шерстью, которую настригали со своих овец или покупали на базаре. Мешки были хоть и легкие, но неудобные и я завидовал тем, кто проезжал мимо нас на телегах, груженых такими же мешками шерсти. Я ворчал на отца, что он тоже мог бы взять в колхозе лошадь, но отец никак не реагировал — он знал, что я и сам понимаю, что тогда и телегу пришлось бы просить у кого-то из соседей, а тот мог и отказать, идти к другому-третьему... Словом, это было унизительно, поскольку соседи могли и без лишних церемоний сказать, что пора и своей телегой обзавестись, «ентелегенты вашу мать...». Чтобы вам было ясней: лошади были колхозные, а телеги-то — личные! Так что все не просто было в нашей деревенской жизни...
...

Когда я учился в старших классах, среди моих ровесников зародилась мода на кожаные куртки. В магазинах ими даже не пахло, но, опять-таки, в деревнях издавна умели выделывать кожи и красить их, а когда возникла мода, то и шить эти самые куртки научились быстро. Короче, иззавидовавшись своим одноклассникам, я уговорил-таки родителей пошить и мне красивую кожаную куртку. Они разузнали, что в соседней чувашской деревне Пошкырт есть такой мастер, купили где-то несколько кусков уже готовой крашеной кожи, и мы с отцом отправились заказывать куртку к тому самому портному. Был хмурый и ветреный зимний день, дорогу за ночь местами замело и я надел свои новые лыжи на новые лыжные ботинки. Таков был у нас стиль в старших классах — костюм, глаженые брюки и... лыжные ботинки. Ну, не валенки же, на самом-то деле...

Отец мой, разумеется, шел без лыж, просто топал в валенках, как было принято среди всех деревенских отцов. Мы шли молча, лишь изредка перекидываясь какими-то пустяковыми фразами, каждый был погружен в свои мысли... Теперь я очень сожалею, что никогда не пользовался такими моментами и почти никогда не расспрашивал отца о его молодости, о войне, о жизни наших предков в Чаломкино... вообще не интересовался чем он живет... Знаю только, что на войне его дважды ранили — одно огнестрельное и одно осколочное ранения. Что был награжден несколькими медалями — их я иногда доставал из буфета и рассматривал, а потом они пропали — мой двоюродный брат выпросил для музея, откуда они исчезли в перестроечные времена... Мама даже подозревала, что брат продал их...

Мы с отцом вообще не дружили и слишком часто спорили по разным поводам... И я очень об этом сожалею...
...

Кожаную куртку мне пошили очень неудачно. Несколько раз я надел ее в школу, но скоро перестал носить — краска с кожи облезла и проступили белесые пятна, а сама куртка оказалась слишком тяжелой и неуклюжей. Потом ее донашивал мой отец, вместо рабочей фуфайки, когда возился в саду или во дворе... А я снова надел привычную и очень удобную ватную фуфайку, такую же как и у большинства моих одноклассников. Ну, а под ней, разумеется, был наглаженный костюм и... лыжные ботинки!
...

Если для детей центром мироздания был овраг, то для взрослых мужиков он, центр мироздания, располагался в конном дворе, где они собирались на первом этаже единственного двухэтажного здания, сохранившегося еще с дореволюционных времен. На втором этаже было колхозное правление, а на первом что-то вроде сторожки с телефоном, где конюхи варили в огромном котле картошку для лошадей, в кладовке хранили всякое сырье, включая даже размягченную коноплю, из которой тут же плели канаты и веревки... Мы там играли и иногда прятались в той кладовке, зарывались в коноплю, пока нас не прогонял сторож.

А мужики приходили на конный двор по вечерам, приносили с собой самогон, самосад, карты и засиживались до глубокой ночи, обсуждая все что только можно обсуждать. Впрочем, нередко там обсуждали и такое, о чем говорить вслух было страшно и все ведь помнили как еще каких-то пять-десять лет назад за такие разговоры жестоко поплатились их соседи, а то и родственники... Но, пьяному море всегда по колено. И когда мужики потрезвей пытались утихомирить разгорячившихся собутыльников, те просто взрывались и начинали громко, навзрыд, перечислять все обиды на ужасную несправедливость, постигшую их или их близких... В конце-концов, люди потихоньку успокаивали друг друга и расходились по домам, сопровождаемые в черноте ночи их перепуганными детьми, перекличкой петухов и побрехиванием собак... Рассказывали, что несколько лет назад, еще до смерти Сталина, один крестьянин напился однажды ночью в той же сторожке, а потом не дошел до дому и повесился на воротах своего соседа... Такое самоубийство считалось у марийцев самой страшной местью и ворота принадлежали человеку, который написал донос на отца того крестьянина... Старик был арестован и умер в еласовском пыточном подвале после жестоких допросов... Женщины после того случая отправляли на конный двор старших детей «присмотреть за отцом»... Помню, как-то раз, заигравшись допоздна в прятки, я прятался в кладовке на куче пеньки и перешептывался с парой мальчишек о чем-то нашем, детском, прислушиваясь в то же время к «взрослым» разговорам за стенкой... Неожиданно один из пацанов выскочил из кладовки и, совсем не боясь пьяных мужиков, подскочил к своему отцу и громко потребовал чтобы тот немедленно шел домой потому что маме стало плохо...

Единственный телефон на всю деревню находился тут же, в сторожке конного двора, и им пользовалась вся деревня. Телефон в основном молчал, но иногда начинал звонить очень громко и очень важно. Народ тут же замолкал и кто-либо поднимал трубку. Обычно звонили из райцентра или соседней деревни с просьбами сообщить родственникам или знакомым, что придут/не придут/пришлют/не пришлют/просят прийти на проводы сына в армию/помочь кастрировать поросенка/принести рубанок/одолжить десять рублей/правда ли что у того-то вернулся сын со службы/празднует ли наша деревня ильинку/их дочь-студентка просит свою подругу/можно ли проехать по мосту после распутицы/... Ко всем звонкам относились очень серьезно и тут же направляли гонца по нужному адресу сообщить просьбу звонившего. Даже если это было далеко...

А когда кто-либо разговаривал по телефону, то никому и в голову не приходило встать и выйти из сторожки во двор, как того требуют элементарные правила приличия. Все замолкали, чтобы не мешать телефонному разговору и продолжали играть в карты, общаясь шепотом. Представьте себе прокуренную тесную каморку, человек 5-7 молчащих мужиков на лавках за грубым дощатым столом, а чуть в сторонке, у окна женщину, говорящую по телефону вполголоса. Она отвернулась от картежников, словно тем так меньше слышно, и пытается сообщить дочери-студентке какие-то интимные подробности, касательно дамского нижнего белья, которое та должна купить в городе и привезти матери. Но связь плохая, звук в трубке сильно трещит, а то и вовсе пропадает, и тогда женщине приходится говорить все громче и громче, даже кричать, чтобы дочь наконец-то поняла, что ей в деревне не нужны эти новомодные тонкие трусики, а пусть купит теплые трусы с начесом и с резинками - сверху и снизу!..

Вот так,.. чуть позже вся деревня узнавала, что Лёксандр вӓтӹ (жена Александра) щеголяет теперь в новых трусах с начесом...
...

Магазин в нашей деревне был очень маленький и, если из его двери на улицу не вытягивалась длинная живая очередь, значит хлеба/муки/ситца/гвоздей/ дрожжей/сахара/селедки/пива в магазин из сельпо еще не привезли... А если на его крыльце начинали скапливаться люди и заранее занимать очередь, значит из Елас скоро должны привезти что-то очень нужное или очень вкусное. А если дети уже залезли на высокие ворота и о чем-то там беззаботно перебалтываются, значит телега, груженая ожидаемым товаром, уже выехала из сельпо и скоро должна показаться в паре километров — аккурат перед старым мостом через Сазан-ӓнгӹр (ручей Сазанка). А если орава детей с диким ором: «Кузат-кузат!» («Приближаются!») несется от ворот к магазину по нашей улице Сприлык, значит телега уже поднялась по длинному склону и приближается к деревенским воротам...

А если в очереди больше женщин, чем мужиков, значит везут ситец/плюшевые жакеты/детскую одежку/лимонад/свежие пряники...

А если там много нетерпеливых и перевозбужденных мужиков — значит точно везут пиво/вино/водку...

Если же перемешанная очередь приблизительно соответствует демографическому составу деревни — то везут самое необходимое: хлеб/муку/сахар/дрожжи... Чаще всего — хлеб!

Хлеб выпекали в еласовской пекарне и туда съезжались повозки-хлебовозки из всех окрестных деревень. Буханки укладывали в большие деревянные ящики с плотной крышкой, запираемой висячим замком. В такой ящик входило, наверное пару сотен килограммовых буханок, а может и больше. Обычно привозили пол-ящика черного хлеба и пол-ящика белого. Разгружать хлеб помогали все кто хотел отовариться быстрей и получить пару положенных буханок (одну - черного и одну белого хлеба, редко бывало, чтобы в одни руки давали больше...) без очереди. Возчик стоял на телеге, доставал и ящика по несколько буханок сразу и передавал их добровольным помощникам. Те несли и укладывали их на прилавок, а продавщица пересчитывала буханки и перекладывала на специальную полку. Такой живой конвейер разгружал весь хлеб за 10-15 минут и лишь после этого начиналась бойкая распродажа. Большинство крестьян давно уже приготовили свои 34 копейки, чтобы было без сдачи (14 копеек за черный и 20 копеек за белый хлеб), и продавщице лишь изредка приходилось отвлекаться чтобы вернуть некоторым покупателям сдачу с их мятого-перемятого рубля. Таким образом хлеб расхватывали очень быстро и часто его на всех даже не хватало... Опоздавшие бабушки и дедушки очень расстраивались и просили соседей одолжить до завтра хотя бы пол-буханки... Те может и были бы рады помочь, но не всегда хватало и самим — семьи были большие, многодетные... И тогда оставалась надежда только на собственную выпечку — хорошо ещё если мука в кладовке хорошая есть, а так ведь придется печь из плохой муки, для откорма скота, которая имелась наверное во всех крестьянских кладовках... Такую муку мололи на наших старых мельницах и она получалась грубой, с примесью лебеды и других сорных растений, с каменной пылью и осколками жерновов... Ее приходилось многократно просеивать-провеивать и все равно из нее получались только жесткие ржаные лепешки, которые чаще употреблялись для варки домашнего пива, чем для еды... Так что, кроме хлеба, люди всегда старались и муки закупить побольше или обменять ее на картошку (об этом «бизнесе» расскажу потом отдельно) и, конечно, мука из магазина была востребована всегда и ее тоже отпускали не «сколько хочешь!», а по строго определенной норме — несколько килограммов на покупателя. Конечно, все старались как-то договориться с продавцами, кладовщиками и прочими конторскими из сельпо, чтобы прикупить лишний мешок белой муки. И у нас такие мешки тоже стояли в кладовке. Из нее бабушка и мама пекли очень вкусный марийский хлеб «селмӓкиндӹ», ватрушки с творогом и картошкой, пирожки, блины, вареники и большие пироги с разной начинкой...

Очереди были привычны для всех советских людей. И почти в каждой очереди появлялись наглецы, которые любым способом пытались пролезть первыми. Такое поведение всегда возмущало людей, но я не помню чтобы они, хотя бы раз, сплотились и вынудили-таки хамоватых жуликов выстоять в общей очереди час-полтора-три... И продавцы тоже никогда не вмешивались, а молча обслуживали «блатных», как их часто называли, которые обычно с серьезным и решительным видом подходили к прилавку и, протянув деньги через головы, быстро проговаривали, глядя в глаза продавщице: «Коктым!» («Две!»)... И так же быстро выходили из магазина, делая вид, что им совершенно не стыдно людей, провожающих их с нескрываемой ненавистью.
...

Когда я перешел в среднюю школу, то мне пришлось два-три раза в неделю приносить хлеб из Елас, где очереди были покороче, а иногда их и вовсе не было... И вместе с другими ребятами я топал домой пять километров по пыли/грязи/снегу с школьным ранцем за плечами и хлебной авоськой в руках. По дороге мы увлекались разговорами и не замечали неудобства этих авосек, набитых тяжелыми буханками. Просто все давно привыкли, что без этого никак нельзя... Выйдя из магазина, мы вдыхали этот вкусный запах свежего хлеба и тут же откусывали уголок буханки, торчащий из сетчатой авоськи. С особой жадностью, если хлеб был белый – мягкий и пышный... После этого уже невозможно было остановиться и мы на ходу отщипывали маленькие кусочки хлеба просовывая пальцы в ячейки авосек...

За час пути от начатой буханки обычно оставалась половинка и это обнаруживалось только дома. «Эче чӹнген тольыц ане!?» («Опять выклевал по дороге!?») – не особенно-то сердито возмущались матери и бабушки...
...

Колхозная жизнь наша была наполнена радостями трудовых подвигов. Наверное сказать так будет вполне верно. В школе нас готовили к жизни в советской стране, цитируя классиков марксизма-ленинизма. «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно!» - что-то вроде этого твердили учителя и мы должны были им верить. И по радио московские дикторы своими красивыми голосами подтверждали это с шести утра до двенадцати ночи. И советский гимн звучал как-то особенно духоподъемно утром и как-будто устало прощался с нами в полночь. Радио гремело над всей страной – в Еласах был установлен сильный громкоговоритель. И в других селах такие же. Кажется не было места, откуда советский человек не мог бы слышать рокочущий советский глас.

Даже рано утром, сидя на рыбалке в четырех километрах от радиостолба, я слышал и гимн, и утренние новости из Москвы, а потом – голос моего отца... Он выходил в эфир из колхозной радиобудки и голос его был совсем не похож на московский - всесильный по своей мощи и назидательности,.. и не такой требовательный, как из Йошкар-Олы, и даже совсем не такой ругательный, как у районного диктора из Кузьмы... Голос отца с трудом пробивался сквозь треск неисправной аппаратуры и только по отдельным словам можно было догадаться, что сегодня комбайнерам следует отправиться за Юнгу и приступить там к жатве пшеницы... Что на свиноферму после обеда должны привезти комбикорма – чтобы завфермой и бригадир проследили за разгрузкой и пресекли попытки воровства... Что метеорологи обещают в конце недели дождь и потому всем бригадам следует поднажать и за оставшиеся пару дней сгрести сено и сложить его в стога...

В летние каникулы всем школьникам требовалось в меру сил работать в колхозе. Нас выводили пропалывать капусту, окучивать картошку, ворошить и копнить сено, работать на току, где нам приходилось провеивать зерно и отделять всякую шелуху и семена сорняков, которые не выбрасывались, а шли на корм скоту... Очень пыльная работа..

В то же время каждый имел кучу обязанностей и дома. С раннего утра нам приходилось крутиться по хозяйству, выгнать корову, проводить ее до конца деревни и передать там пастуху уже под его ответственность... Пока солнце невысоко – полить нагретой водой из бочек и чанов все грядки, а потом натаскать воды из оврага и заполнить опустевшие бочки и чаны до краев, чтобы вода к вечеру снова нагрелась. Это было адски тяжело по-первости, пока я еще был не в силах нести два полных ведра на жестком коромысле. Приходилось носить по пол-ведра, то есть в два раза больше раз сходить по воду к колодцу в овраге. Сестренка моя помогала мне и носила воду в детских ведерках на игрушечном коромысле. Мы бежали к колодцу вприпрыжку, гремя на всю улицу пустыми ведрами.., а обратно поднимались из оврага, покряхтывая от тяжести и боли в натертых плечах..., на ровной улице ускоряли шаг, стараясь не расплескать воду из раскачавшихся ведер.., половчей заскакивали во двор, отталкивая наглую свинью, которая весь божий день рвалась на волю, то подкапывая землю под воротами, то просовывая рыло в приоткрытую нами калитку и с истошным визгом протискиваясь в нее, невзирая на наши пинки и удары палками...

Вылив воду в бочки, мы тут же отправлялись за следующей ношей... Такие походы нам с сестрой приходилось совершать в иной день раз по двадцать и более и мы с Гелей действительно ненавидели эту работу... И когда все бочки и чаны были наполнены до краев, я (с нескрываемой иногда обидой за сорванную рыбалку...) бросал ненавистные ведра и убегал на Юнгу, где всегда находил сочувствие своих сверстников, которым тоже приходилось горбатиться под коромыслами по несколько часов кряду...

Юнга... Это река моего счастливого детства. Я могу уверенно сказать, что там располагалась моя крепость, в которой не было места другим людям. Даже самым близким друзьям я не мог распахнуть крепостные ворота, когда какая-то заноза ковыряла меня изнутри и только моя зеленоглазая Юнга вытягивала глубоко застрявшие обиды и возвращала меня, совершенно исцеленным в отцовский дом... И он снова распахивал мне свои потрескавшиеся бревенчатые стены, из которых сочилась теплая любовь с самого моего рождения... Я показывал родным наловленных пескарей, они улыбались и хвалили меня, усаживали за стол, и мы все вместе тихо ужинали в темнеющих сумерках... И мне сейчас очень хочется сказать, что так хорошо нам было всегда...
...

P.S. Автор будет очень рад вашим критическим замечаниям и просит оставлять их в комментариях под реальными или вымышленными именами.



7 комментариев:

  1. (ондрин валька4 мая 2018 г. в 18:31

    С интересом прочитал эту работу Геннадия Смирнова.Правда, автор не указал своего имени.Но по содержание прочитанного, я знаю, что это он написал.Написана она в стиле очерка, в форме воспоминаний. Сейчас такие вещи ещё называют эссе, если есть там философские рассуждения.Что хочу отметить,это очень нужная информация, то, что здесь воспроизведено в памяти автора, для истории нашего края и краеведения, здесь с большим умом и очень подробно и терпеливо описаны такие подробности жизни и быта того времени, что они теперь имеют большую цену. Автор великолепно владеет языком, он очень талантливо и последовательно изображает картины своего детства, свои впечатления от окружающей его природы и людей.Скажу честно, я до сих пор не видел столь честного рассказа, где без ложного пафоса и без утайки автор рассказывает про себя и про свою семью всё, как на духу, это как-будто его исповедь перед духовником. Геннадий своё произведение назвал:"Чаломкино.Сам себе пишу я эти письма". Вот здесь я бы с ним не согласился. Можно же было назвать например -"Детство", но я бы лично назвал это произведение одним словом - "Юнга".это было бы и поэтично , а название речки,по берегам которой, происходит всё описанное, она связывало бы и объединяло бы и время и место этих детских воспоминаний, ну вообщем, как-то это было бы ( для меня) более приемлимо. Но автору, конечно, виднее.Произведение это, мне кажется,имеет и очень серьёзную литературную ценность, я думаю, что его можно даже напечатать в виде отдельной книжки с картинками. Она нужна народу. Эта книга вполне могла бы быть пригодной и для детского (и взрослого) чтения и особенно для наших земляков, которые могут многое для себя узнать и вспомнить.
    Валентин Афанасьев, член Союза писателей России.

    ОтветитьУдалить
  2. Какой интересный рассказ, прочитала с удовольствием.Написано в традициях русских классиков, например, это мне напомнило рассказ Гарина-Михайловского "Детство Тёмы". Уровень очень высокий.Хотелось бы прочитать и другие произведения Геннадия.

    ОтветитьУдалить
  3. Большое спасибо за доброе слово, уважаемая Людмила! Надеюсь скоро закончить и выложить сюда вторую часть своих воспоминаний. Но, увы, я пишу очень-очень медленно...
    А опубликованных текстов у меня, можно сказать, и нету вовсе. Так, кое-что в фейсбуке лежит - вот здесь https://www.facebook.com/gennady.smirnov.9/notes?lst=100001287998041%3A100001287998041%3A1531099256
    Если интересно, то можете заглянуть, разумеется.

    ОтветитьУдалить
  4. Бровкин Василий8 сентября 2020 г. в 21:20

    Четыре года разница в возрасте и больше пол-страны по расстоянию... Детство! Многое было по другому, но острые ощущения от детских открытий и переживаний, любовь к речке детства и красотам родных мест едва ли бы смог бы описать в других красках, хотя своими словами!
    Года идут, летят... ценность прожитого и пережитого начинаем понимать, как нам кажется, всё более чётко, только не многие берутся этим делиться. Отговоркой служит отсутствие времени на это, а сдаётся, что главная причина в неуверенности в своих способностях донести до других так, чтобы быть понятыми...
    Тебе, Гена, удалось. Поздравляю и чуток завидую!

    ОтветитьУдалить
    Ответы
    1. Спасибо большое, Вася! Твоя оценка для меня очень важна! Наш Иркутск.., Подаптечная.., наши прекрасные студенческие годы тоже ждут своего часа...

      Удалить