ПАЛ ГЕНАЙ. САМ СЕБЕ ПИШУ Я ЭТИ ПИСЬМА... (Часть пятая – ФРАНЦУЗСКИЕ БОТИНКИ)

Моя страна вдруг стала сжиматься...

Я не об СССР, конечно, а о моей единоличной стране. В ней уже исчез тот волшебный склон, по которому я катился кубарем в нашем первом путешествии с отцом из Елас в Юнго-Кушергу. Точней будет сказать, что склон-то остался, но пропало его природное волшебство. Весь склон изрезали, как зарезали, параллельные красно-коричневые тропы с редкими вкраплениями чертополоха...

Яркие цветы на колючих тычках стали последними защитниками лугового разнотравья в долине Юнги и оказались не по зубам КРС (Крупный Рогатый Скот – так стали называть колхозных коров в газетах и по радио)...

Огромное колхозное стадо упорно пыталось выщипать последние травинки, жавшиеся к шипастым стеблям чертополоха, вытоптало и исполосовало все склоны «до мяса» в попытках догнать Америку «по мясу и молоку»...

Деревенское стадо тоже паслось рядышком, но все чаще наши бабушки жаловались, что бурёнки-то мол вернулись голодными...

В Юнге стало меньше рыбы, вода в ней как-будто испортилась, а ниже свинофермы стала сильно пахнуть навозом. Мы теперь не могли даже попить ключевой воды в горловине Керемет-карем, как делали раньше, когда ловили руками пескарей на песчаном плёсе. Крупные пескари всегда там собирались, потому что из песка били фонтанчики холодной воды и вымывали со дна всякую мелочь, вероятно, необходимую нашим пескарям...

Теперь и они оттуда ушли...

Ещё однажды у нас случилась настоящая экологическая катастрофа. В ясный летний день вся Юнга вдруг вспучилась и стала грязно-коричневой, как весной в половодье. Все очень удивились...

...В мутной воде вдруг поплыли рыбы - кверху брюхом. Мелочь была уже бездвижной, а огромные язи, лини и окуни, даже щуки, о наличии которых в Юнге мы и не подозревали, всё ещё шевелили хвостами и пытались занырнуть в глубину. Но их снова выносило на поверность вверх брюхом...

Сначала дети, а потом весь деревенский народ, бросились на Юнгу. С вёдрами, намётками, сачками и всем, что могло понадобиться в ловле снулой рыбы. Все скучковались на пешеходном мостике, спешили-толкались и нагребли небывало много рыбы, но... вдруг кто-то заметил переливающиеся пятна на воде, которые вскоре слились в сплошную плёнку, покрывшую поверхность реки... Тут же все почувствовали и резкий «химический» запах, который всеми был понят однозначно – снулую рыбу есть нельзя!!!

Позже взрослые говорили, что в верховьях Кожважки разорвался какой-то трубопровод, и то ли нефть, то ли что-то ещё вылилось прямо в речку...

Несколько недель после того дня к Юнге даже подойти было противно – воняло тухлой рыбой и мазутом. И жирные маслянистые пятна ещё долго показывали уровень «паводка» в одночасье обезрыбившего нашу любимую реку...
...

Еласовская дорога превратилась в «танковый полигон» - её ширина перед мостом через Сазан-ӓнгӹр уже достигала двух-трёх сотен метров и с каждым дождём становилась ещё шире. Но машины всё равно там вязли постоянно и каждый раз вытаскивать их требовался всё более мощный трактор...

Если раньше визуальным символом горной стороны (правобережная часть Горномарийского района) можно было считать ветряные мельницы, то в эпоху позднего СССР ими стали силосные башни возле огромных ферм КРС. Кислый запах силоса смешивался с аммиачным запахом навоза и проникал даже сквозь закрытые окна в автобус «Козьмодемьянск-Еласы». Навоза стало так много, что его не успевали использовать. Пассажиры невесело подшучивали: «Мы Америку уже перегнали по производству навоза! Может и по мясу когда-нибудь догоним?!»

...Парадокс времени - люди стали ездить за мясом из деревни в город. Чуть позже аж в Москву через Чебоксары – за колбасой...
...

И пить в деревне стали больше... Кажется, в каждом доме гнали самогон, несмотря на суровый запрет. Милиционер наш, еласовский, приезжал на трехколесном мотоцикле и вынюхивал самогонщиков. Он был очень похож на артиста Филиппова – такой же длинный и горбоносый. Однако я не помню, чтобы он кого-нибудь арестовал и увез в тюрьму. Чаще всего ломал всю сложную конструкцию и обходился «конфискацией» железной трубы - самой важной детали самогонного аппарата...

И мои родители всё чаще стали выпивать. Особенно отец – водитель иногда привозил его с работы в полной отключке и мы с мамой и тётьТоней реагировали мгновенно и старались затащить папу в дом незаметно от соседей. Но вряд ли нам всегда удавалось сделать это скрытно...

Взаимопонимания между мной и отцом всегда было мало. А тут и я стал быстро взрослеть, да и отец становился всё раздражительней. Мне казалось порой, что папа и сам прекрасно видит бестолковость и бесполезность своей парткомовской работы. А я всё чаще задавал неудобные вопросы, выводившие его из себя, так что каждый из нас предпочитал жить в своём мире. Мама ничего сделать не могла и говорила, что мы оба упрямые и непримиримые... Забегая вперёд, скажу, что сразу после одиннадцатого класса я покинул отчий дом навсегда...
...

Наконец-то отец ушёл из парткома и стал директором нашей деревенской начальной школы. Мама с облегчением отдала ему своё директорство, а сама стала простой учительницей.

Кажется, новая работа увлекла отца с головой, впрочем такое случалось с ним на каждой новой работе, и он даже стал как-будто помягче, но в то же время словно наполнился новой силой. Ему удалось довольно быстро пробить советские бюрократические барьеры и построить новую кирпичную школу - просторную и светлую, что сильно возвысило его авторитет в глазах всей деревни...

Затем он стал работать над горномарийским букварём. Поначалу соавтором под началом старого «буквариста» (сожалею, но не помню его имени и фамилии), а через несколько переизданий папе доверили единоличное авторство очередной редакции горномарийского букваря...

Вот так мой папа тихо-мирно и проучительствовал в Юнго-Кушергской начальной школе до самой пенсии. И на том этапе мы с ним как-то естественно и помирились – попивали великолепные отцовские наливки с настойками да вели задушевные беседы на разные темы - когда я изредка приезжал на студенческие каникулы, а позже и ещё реже - в свои северные отпуска...

Но это было уже в следующей жизни, а в моё отрочество наш мир трещал по всем швам...
...

Охота и рыбалка увлекали меня всё дальше и дальше. Я открывал новые леса и луга, ночевал у костров на берегах Волги и Суры. Неважно, что не всегда я возвращался с уловом – важней было вернуться с новым открытием... Все птицы и звери, в которых тогда я стрелял, улетали-убегали совершенно невредимыми...

Моя охотничья страсть проснулась в тот день, когда мой друг - наш лесник Иван Григорьевич наконец-то, как и обещал, повёл меня на вальдшнепиную тягу.

Тихим майским вечером мы спустились в глубокий овраг, известный всей округе несколькими барсучьими норами и хорошей глиной для кладки печей. Потом лесник взял вправо и пошел прямо сквозь кусты, напролом. Так мы поднялись на противоположный склон и вышли на старую делянку, заросшую лишь редкими кустами орешника. Там и остановились - на краю широкого прогала, откуда, как в классическом пейзаже, просматривалась широкая вырубка с щетинкой молодого кустарника, зажатая с боков светлым осинником вперемежку с темными дубами...

Вид этот впечатался в мою память настолько отчётливо, что я могу представить даже образ дубового пня, на который я присаживался каждый раз и сканировал взглядом каждый пиксель (так теперь можно говорить, да?) пространства в сгущающейся заре...

...На какой-то миг солнце застряло в конце леса, прямо на линии горизонта, но не успел я досчитать и до ста, как оно провалилось за неё...

Птичий гомон стал быстро стихать, лишь иволги старались выплакать свою печаль до темноты, но заря все утоньшалась-сгущалась и переплавлялась в чернильные сумерки...

«Хоррр-хор-кхоррр!» - необычный звук возник, казалось, совсем рядом, и Иван Григорьевич ткнул меня в бок.

«Вот он! Смотри!» - но я и сам уже увидел силуэт длинноклювой птицы, медленно распахивавшей крылья, и летевшей как-будто с явной неохотой очень низко над деревьями...

Вальдшнеп приближался и лесник уже целился в него из старенькой двустволки. Я напрягся в ожидании выстрела, но тут Иван Григорьевич опустил ствол, вздохнул и протянул ружье мне...

«Не вижу мушки... Совсем слепой стал! Давай, стреляй ты!» - моё сердце выскочило из груди...

...И тут же спряталось обратно - и затрепетало в общем хоре с этими птицами, уже непрерывно кружившими над опушкой по своей природной потребности...

...Вальдшнепы возникали казалось ниоткуда - от ближайшего куста лещины вдруг отрывался сначала этот урчащий звук, а потом и сама птица с каким-то гербовым силуэтом – презрительный клюв, голова гордая, крылья вальяжные...

...Я целился и целился, но никак не решался спустить курок. Боялся промахнуться... Жалел патроны, которых у лесника было всего-то штуки четыре или пять... Провожал птиц слезящимся взглядом и все ждал, когда же вальдшнеп подчинится моей воле и застынет на миг в конце моего ружейного ствола...

Темнота сгущалась... Иван Григорьевич подталкивал в бок, шептал в ухо – «Давай, стреляй!!!»...

И я выстрелил – не целясь, просто так - куда-то вверх...

...Вальдшнепы на миг умолкли, но тут же захоркали еще яростнее... Но увы! Мы уже не видели ни одного горделивого силуэта – птицы полностью слились с чернотой ночного неба... Можно было лишь пытаться угадать направление их полета по звездам, гаснущим поочерёдно за невидимыми крыльями... Честно сказать, меня это ничуть не огорчало, а лишь удивляло, как очередное откровение в обновившемся мире...

На обратном пути лесник успокаивал меня. Мол, ничего, еще научишься – «Да приходи хоть завтра! Я уж дам тебе ружье самому – и дорогу теперь знаешь!»...

Он уверенно вёл меня в полной темноте, раздвигал невидимые кусты, обходил пни и ямы – плохое зрение совсем не мешало Ивану Григорьевичу в ночном лесу, и через полчаса мы увидели неяркий свет керосинки, которую предусмотрительная Анна Григорьевна выставила на подоконник специально для нас...
...

Я полюбил «тягу» - так охотники называют место, куда слетаются вальдшнепы весной в поисках брачной пары. Лесник выдавал мне ружье и два-три патрона. Я стрелял-стрелял, но так и не попал ни в одного вальдшнепа... И сильно огорчался после каждого промаха и чувствовал себя виноватым, возвращая Ивану Григорьевичу ружье и пустые гильзы...

Я уже и целился старательно, с упреждением – как и учили, каждый раз надеясь, что вернусь с прекрасным охотничьим трофеем. Но каждый раз стрелял мимо и все мои вальдшнепы, слава Богу! (шепчу я теперь себе – тогдашнему...), улетали живыми и, хочется надеяться, невредимыми!

Между делом, я перечитал всю охотничью литературу в еласовской библиотеке и выучил назубок, как обкладывать волков флажками, как тропить зайцев в поле и как их выискивать в лесу, как брать медведя в берлоге и как - на овсах, как подманивать пищиком лису, когда та мышкует, как подскакивать к токующему глухарю – сделать три прыжка, пока его заглушает собственная песня... но потом замереть... даже когда еле стоишь на одной ноге... пока мошник не запоет снова, и лишь тогда у тебя появляется шанс на следующие три прыжка – потому-то и говорят «подскакивать к глухарю»...
...

«Покушай с нами, Гена!» - каждый раз уговаривала Анна Григорьевна, но я выпаливал «...спасибнехочу!...», разворачивался и торопливо выскакивал обратно, в звездную ночь, даже не переступив порог уютного дома... Не то чтобы я не был голоден, напротив, я хотел жрать как волк, но дело было в ином голоде и очень личном, который я не хотел делить ни с кем...

...Я не желал прерывать внутренний диалог, начавшийся на той опушке с дивными вальдшнепами в миг, когда солнце проваливалось за невидимые Тарашнуры... Не имея никакой власти над природой, я всё равно хотел удержать уходящий день, который безостановочно наполнялся простыми, но важными событиями, скажем, как треснувший под ногой сук, писк первого комарика в левом ухе, цветок мать и мачеха, вымахнувший(ие) из-под рыжего орехового листа... И сложные ароматы прелой листвы, барсучьих нор, черемуховой горечи тоже вторгались неуловимыми смыслами в мой внутренний диалог... И шорох - то ли мышки, то ли лягушки в соседнем мире – невидимом но реальном – вскрывал во мне непонятно какие органы чувств, о наличии которых я раньше и не подозревал...

...Три километра в темноте до своего дома я заполнял обновлёнными фантазиями – и все они переносили меня в довольно уже близкое будущее. Будущее было очень интересным и манило невероятными возможностями!
...

Вот я выхожу из леса в поле... Где-то близко в тихом сумраке стоит тот дуб, на котором повесилась моя красивая соседка – сильное дерево хранит ее покой в памятном древесном слое, а из земли, удобренной ею перед уходом (вы понимаете с каким безупречным намерением она ушла из жизни - сохранить нижнее бельё чистым!...), уже выросли грустные фиалки и устремили прощальный взгляд девушки в сторону нашей деревни...

...Триангуляционная вышка неслышно скребёт небо слева от меня и прячет какие-то звезды в нижней четверти западного полушария. Но звёзды всё равно выплывают на простор и следуют за мной, резво подпрыгивая в такт моим шагам...

...А справа от вышки остался призрак того самого планера, что садился на клевер несколькими годами раньше. Планер помахал мне крыльями – я махнул в ответ и подмигнул жадному Владьке, который сожрал весь шоколад планериста... Владька строго покосился на свой будущий милицейский погон и помахал полосатой палкой...

...Кирзачи мои неслись по подсыхающей земле весело и неутомимо. Они влекли меня в моё прекрасное далёко. Я видел ленточку огней на горизонте – это светились еласовские дома, словно вагоны моего поезда, нетерпеливого... но и не очень-то уверенного...
...

«Куда податься?» - вопрос вырисовывался все отчетливей и требовал ответа.

«Может быть в в Ташкент?!» - мой одноклассник Коля Куприн поедет туда восстанавливать город после землетрясения и вернется через год потрясённым и молчаливым...

«В армию?» - мой одноклассник Володя Добросмыслов отправится служить в Чехословакию и вернётся оттуда с простреленной грудью (в 1968 году...), потрясённый и молчаливый...

«Может быть лучше остаться в колхозе?» - как ни странно, но мысль эта меня грела, хоть и не нравилась вовсе моему эго, устремлённому в прекрасный мир моих книжных героев, в обществе которых и сам я давно уже был своим парнем...

Между моим будничным и моим будущим мирами росла стена, и с каждым днём она становилась выше и неприступней – я уже не знал, что меня за ней ожидает, и буду ли я там так счастлив, как представлял в своих фантазиях???
И в то же время все окрестные поля, луга и леса были мне настолько родными, что я и думать не хотел о том, что когда-нибудь расстанусь с ними...

Я просто все время отгонял эти мысли подальше, ибо решение остаться в родной деревне считалось позорным поражением для успешного выпускника нашей школы. Все учителя и родители твердили в один голос: «Учись хорошо, а то не сможешь никуда поступить и останешься в колхозе!»...
...

Я часто вспоминал Мисаила Лукиянова, тоже моего бывшего одноклассника... Ещё классе в шестом-седьмом выяснилось, что он «музыкально одарённый» и его отправили в Йошкар-Олинское музыкальное училище. Как-то он приехал на каникулы и пришел в школу, чтобы просто встретиться с нами, старыми школьными друзьями. Кто-то сумел открыть запертую дверь в учительскую и Мисаил стал играть на пианино джаз... Конечно я не мог судить, насколько он хорошо играл, но к своему изумлению я был просто потрясён незнакомыми ритмами («свингующими» - как узнал я много позже...) и завораживающей мощью то ли чикагских, то ли нью-орлеанских хитов, неведомых нам дотоле...

...Мисаил показал, как танцуют под эту музыку, и Макс с Элей тут же стали повторять его движения. Это были то ли буги-вуги, то ли рок-н-ролл – неважно... Причём, оказалось, что наш Макс-то уже и сам знал, как танцевать под эту «запрещённую музыку» (...кажется, его отцу каким-то непонятным способом присылал посылки западногерманский немец, на ферме которого батрачил Максов отец будучи в плену. Кажется, там были патефонные пластинки... Видимо оттуда же был и стильный пиджак Макса – предмет зависти всех парней...). Тут же и Коля Куприн с остальными ребятами стали вихлять коленками да елозить ботинками под лихое лабанье Мисаила...

...Тот вечер запомнился всем нам и, пожалуй, будет уместно представить, что именно тогда в Еласовской средней школе появились первые стиляги. Ребята стали носить брюки-дудки, которые сами и ушивали. В нашей деревне этим ремеслом отлично овладел Коля Куприн. Он перешивал так, что никто не смог бы отличить его шов от заводского. Другое дело, что брюки-то в основном были дешёвые – хлопчатобумажные и как ни зауживай, всё равно стильными не выглядели - да ещё с этими неистребимыми пузырями на коленях...

Дух эстетического обновления захлестнул и меня. Я сам перешил свои брюки, но шерстяные тронуть побоялся, а взял такие же дешёвые х/б штаны и заузил их от колена до самого низа. Потом выгладил, оделся «как в Лондоне» и заставил сестренку сфотографировать меня на фоне нашей бани. Почему бани? Потому что весна была в разгаре, кругом разлезшаяся грязь, а на тропинке в баню сохранились лепёшки обледеневшего снега, по которым я прошел в начищенных ботинках и встал в позе важного джентльмена на самой большой ледышке...

К моему разочарованию, на снимке я не выглядел ни важным, ни джентльменом... Я был похож на деревенского подростка, не знающего куда спрятать руки, давно выросшие из рукавов школьного пиджака..., в странных штанах, напоминавших то ли галифе, то ли перекрашеные кальсоны. Ноги в сверкающих ботинках я почему-то развернул, как Чарли Чаплин... Сощуренные глаза мои испуганно всматривались в объектив, непослушная чёлка торчала как у «ирокеза». Во всём моём обличье лишь отцовский галстук в обрамлении белоснежного воротничка его же рубашки смотрелся идеально...
...

Я взрослел и моё тело всё явственней выпячивало своё брутальное мужское начало. А мозг еженощно дразнил его (тело) эротическими снами и, даже проснувшись, я подолгу оставался в постели, пытаясь сберечь хрустальное чувство к незнакомой красивой девочке, наградившей меня взглядом искренней и многообещающей любви...

И мои однополые сверстники всё чаще стали шушукаться, бросая совсем иные взгляды на тех же девочек, с которыми ещё недавно вместе купались нагишом. У девочек же стремительно выпячивались груди, ширились бёдра, трещали платья... И они тоже теперь посматривали на нас, как на загадочных незнакомцев, появившихся непонятно откуда. Меж нас то и дело вспыхивали игры с любовным смыслом. Мы уже давно перестали оставлять на заборах телеграммы типа: «Толя Зинам ярата!» («Толя любит Зину!»). Наоборот, некоторые из моих знакомых парней уже и не стеснялись публично признаться в любви и вгоняли девушек в краску своим грубовато-насмешливым откровением. Те парни заметно обогнали меня в физическом развитии – их тела уже приобрели мужскую зрелость, на лицах пробивалась ещё не очень жёсткая щетинка, а в нахальном поведении замечался приобретённый (когда?) сексуальный опыт...

Моё внимание в те дни было приковано к девочке двумя классами младше меня, но уже обладающей всеми телесными достоинствами, указанными выше. Кроме того, она была самой синеглазой блондинкой в школе... И обладательницей толстой косы, хлещущей по упругим ягодицам, когда моя тайная пассия семенила через футбольное поле с чересчур подчёркнутым равнодушием к парням, азартно пинающим мяч...

Один из них, наоборот, был к ней неравнодушен и при появлении моей нимфы демонстрировал свой гормональный интерес, словно бык на корриде...

Он молодецки вскрикивал и бил по мячу, направляя его в разлетающееся платье, чтобы потом самому ринуться туда и забрызгать личное пространство моей, и только моей, принцессы своими грязными намерениями...

И хотя рёв потного быка ни разу не взволновал принцессу, я так и не простил своему однокласснику чересчур агрессивного ухаживания. Ну а сама нимфа морщила свой веснушчатый носик, отсекая таким простым способом тупорылую грубость, и ни разу не позволила мячу проскользнуть в вожделенные ворота, видимые лишь мне и растерянному быку...

Пройдёт несколько лет, и я приеду к ней в Йошкар-Олу из Иркутска. Она будет там проходить интернатуру после своего медицинского, а я – практику в заказнике «Усть-Кундышский» на последнем курсе своего охотфака. Мы проговорим весь вечер на самые разные темы, но так и не коснёмся наших личных отношений. Я уйду из её общежития несколько разочарованным и в то же время словно лишившимся какого-то обманчивого чувства... И к своему же вящему удивлению я пойму, что любил-то я совсем другую девушку, которая осталась где-то очень далеко - в хрустальных хранилищах моей памяти...

Но всё равно, мне печально осознавать, что вот уж много лет прошло, как моя белобрысая девушка с немыслимой косой ушла из нашего мира в верхний... Надеюсь, там ей теперь покойно...
...

Моё взросление происходило большей частью в клубе и около него. Я имею в виду волейбольную площадку и длинную скамью, вкопанную вплотную к забору...

Стоило солнцу склониться на запад и перестать обжигать деревенские улицы горячим дыханием, как тут же с волейбольной площадки начинали доноситься гулкие удары по мячу. Это значило, что туда уже сбежались подростки, выпросили у завклубом Анатолия Амельченко волейбольный мяч и начали играть, пока ещё не подоспели парни постарше. Те подтягивались уже поздней – многие в красивых костюмах и начищенных ботинках...

И вот удары по мячу стали жёстче и сильней – парни сбросили пиджаки, сняли туфли с носками, подвернули брюки и стали резаться в настоящий волейбол. Подростки теперь стояли в сторонке и с завистью наблюдали за Колей Куприным, Колей Гавриловым, Лёней Аслановым, Веней Веселовым, братьями Кудряшовыми - Македоном, Лёней и Володей и другими крутыми волейболистами. Некоторые из них чуть позже стали играть в вузовских сборных и даже в сборной Марийской АССР...

Я очень любил болеть за наших парней и всегда сопровождал их, когда они встречались с командами из соседних деревень и сёл. Я не помню ни одного проигрыша наших волейболистов – они побеждали всегда...

Играли дотемна и прекращали, лишь когда мяч становился физически невидимым...

К этому часу подтягивались и девушки – все нарядные и взволнованные. Они шушкались меж собой, игриво поглядывали на парней и временами взрывались дружным хохотом. Особо выделялись студентки на каникулах – волей-неволей они становились законодателями мод в Юнго-Кушерге. К ним и внимание парней было приковано как-то пристальней, но лишь те, кто и сам уже стал городским студентом позволяли себе некоторую фамильярность в отношениях с «городскими» девушками...

Анатолий выносил звуковые колонки, включал радиолу и над деревней взлетала красивая мелодия с пластинки, которая была приобретена кем-то из наших же студентов в Йошкар-Оле, Чебоксарах или Горьком...

И начинались танцы...

Подростки и стеснительные ребята стояли в сторонке, наблюдая за кружащимися парами. Чаще всего и я оказывался в группе тех нерешительных ребят, а моя сестрёнка, наоборот, оказалась азартной «танцовщицей» и её всегда приглашали кавалеры постарше.

Я уже неплохо разбирался в популярной музыке, а также успел познакомиться с запретным джазом. Однако мне не удавалось толком прослушать ничего из той «запретной» музыки, хотя я пытался поймать её, и иногда часами крутил ручку настройки дешёвой радиолы, купленной отцом по какому-то случаю... Сквозь треск и шорох из приёмника лишь изредка пробивался какой-то ритмический наигрыш, но тут же вновь глушился какими-то хриплыми голосами, свистом невидимой пурги и какофоническим скрежетом всевозможных звуков...

Чтобы скрыть свою стеснительность, я становился поближе к клубному проигрывателю и перебирал пластинки, украдкой поглядывая на танцующих. Увы! Ни одна девушка не трогала моё сердце, а мне так хотелось... Однако округлившиеся девичьи тела отзывались дрожью в некоторых других частях моего тела и я охотно включался в стародавние народные игры-посиделки, затеваемые на той лавке парнями и девушками сразу после танцев.

Все усаживались на длинной скамье, чередуясь «парень-девушка-парень-девушка...» очень плотно – так что мои бёдра были с обеих сторон стиснуты «мысленнообнажёнными» бёдрами двух девушек. Водящий(ая) зажимал(а) в ладонях спичку или палочку и оставлял её в чьих-то руках, пока шёл(шла) вдоль всей скамьи и поочерёдно вкладывал(ла) свои сжатые ладони в раскрытые ладони играющих. А разжимал(а) их, чтобы оставить палочку, только один раз – незаметно для остальных. Кто-то назначенный должен был угадать, в чьих руках оставлена палочка... Когда угадывал(а), то образовывалась пара (обязательно разнополая), коей следовало прижаться боками друг к другу и удалиться в темноту, постоять там, делая друг с другом всё, что им вздумается, а затем вернуться обратно как ни в чём не бывало...

Отправлялясь в ту тьму с девушками, я старательно избегал их прикосновений но, кажется, это им не всегда нравилось – некоторые с визгливым хохотом пытались обхватить меня - якобы в шутку... Прижимались ко мне обеими грудями - якобы нечаянно..., хлопали по заднице - якобы балуясь... Это были привычные всем нашим деревенские заигрывания на публике и никто их всерьез не воспринимал... Но я не мог позволить себе покинуть «облако целомудрия» и воспринимал такие отношения совсем не как безобидные шалости, хотя и тщательно скрывал такую свою «незрелость» глупыми выкриками и грубым смешком в глумливом кураже посиделок...

Но все люди способны наблюдать и анализировать. И я вскоре почувствовал своё одиночество среди деревенских сверстников - они перестали тревожить меня, хорошо хоть пальцем у виска не крутили..

Как-то новогодним вечером в клубе собралась вся деревенская молодёжь. Хороводы, танцы, песни... Кому-то пришла идея петь сольно под ёлкой любимые песни. Всем это понравилось и началось... Пели кому что нравится - от народных марийских до популярной попсы. Кто-то вдруг ткнул в мою сторону и собравшиеся дружно стали требовать, чтобы и я спел, а то, вишь, «стоит тут и важничает как незнайкто»... Я смутился, покраснел и отнекивался, но потом подумал, а спою-ка я Высоцкого – в деревне мало кто его тогда слушал, но вот мне очень нравилось слушать, и я дома, оставаясь в одиночестве иногда горланил «Если друг оказался вдруг...». Мне казалось у меня неплохо получалось и я встал под ёлку... Все притихли...

Поначалу я вполне даже справно тянул первые строки до самого припева, но вдруг понял, что в следующий миг мне будет нужно напрячь голосовые связки, рвануть к верхним нотам и прохрипеть со всем отчаянием: «Парня в горы тяни, рискни! Не бросай одного его!!!»...

И я пустил позорного петуха...

...Было очень стыдно! Настолько стыдно, что публика, почувствовав мой стыд, не расхохоталась, а притворилась, что ей понравилось и хлопала изо всех сил... Я не знал, куда себя деть и забился в угол, как тогда в детсаде, когда не сумел справиться с барабаном...

Потом началась лихая драка среди наших парней. Все были изрядно выпивши и дрались, кажется, все против всех. Было похоже, что им требовалось выпустить какое-то напряжение, накопившееся в здоровых и крепких телах. И парни лупили друг-друга с очевидным азартом. Каждый бил того, кто был рядом. Крушили стулья и столы, хряпались тела, глаза сверкали, кулаки взлетали и сокрушительно врезались в чужие тела...

Я оторопел и пытался остановить драку – ходил среди парней, разводил руками и спрашивал совершенно изумлённо: «Малан шидӓлӹдӓ! Цӓрнемӓдӓ!» («Почему дерётесь! Прекратите!»). Но меня не слушали и не слышали... Драка всех против всех продолжалась – я был в самом центре той драки, но меня никто не тронул и не зацепил даже нечаянно...

Это было удивительно, но тем вечером я, пожалуй, ощутил своё одиночнество острей, чем когда бы то ни было. До меня дошло, что я был чужим на том празднике жизни, и потому меня не удостоили даже лёгким тычком под рёбра...

...Драка прекратилась так же внезапно как и началась... Парни молчаливо сопели, вытирали кровь с лиц, пытались присобачить оторванные рукава... Все были предельно серъезны и, как мне показалось, неожиданно трезвы... Друг на друга никто не смотрел, но не было ни стыда, ни неприязни к врагу... Да и врагов похоже ни у кого уже не было...

Если мне не изменяет память, то был последний новогодний вечер, проведённый мной в моей любимой деревне Юнго-Кушерге.

Осенью я покинул её навсегда...
...

Наши споры с отцом вспыхивали как-то неожиданно – порой, кажется, я сам их и провоцировал. Сильней всего мы спорили по поводу очевидного несоответствия пропагандируемого образа строителя коммунизма с реальным образом жизни райкомовских секретарей и местных начальников. Это обсуждалось и осуждалось тогда в любой очереди за хлебом/водкой/селёдкой... И мои одноклассники тоже как-то совсем недобро начали говорить о жизни «по блату» в эпохе длинных очередей...

Отец никогда не оправдывал местных блатных начальников, но поначалу яростно утверждал, что это непременно закончится, как-только в Москве узнают о местечковом беспределе. Я недоверчиво ухмылялся и это часто выводило отца из равновесия – он начинал орать, что я наслушался/начитался всяких стиляг, проповедующих буржуазную культуру. Я замыкался в себе, отец – в себе, а мама констатировала: «Оба вы упрямые и никогда не переспорите друг-друга!»

Кажется отец и сам всё меньше и меньше верил в справедливость Москвы, но это лишь усугубляло его раздражительность в нашем следующем споре... В конце-концов мы смирились с необходимостью мирного сосуществования и ограничивались сухим общением в рамках формальных семейных правил...
...

Перед самым новым, кажется, 1966 годом мы отправились в лес за дровами. Отец их выписал, наверное, тоже «по блату» и мне это не нравилось. Лесник Иван Григорьевич сопроводил нас до места и показал клеймёный дуб, который нам следовало свалить, распилить и расколоть на плахи. Я узнал этот дуб, потому что мы часто искали под ним белые грибы. И расстроился ещё сильней, но виду не подавал – с нами было трое деревенских крестьян, которые незлобно подшучивали надо мной – белоручкой из «ентелегентной» семьи. Они проворно орудовали длинной пилой и покрикивали на меня, если я, по их мнению, мог, не дай бог, подвернуться ненароком под пилу или, готовое вот-вот упасть, гигантское дерево...

...Дуб сдвинулся, как-то утробно застонал и стал медленно валиться, цепляясь за соседние деревья. Те тоже трещали, сгибались и бессильно ломали ветви, но дуб падал уже безвозвратно - как сокрушённый сказочный герой... И я заплакал, как только он гулко рухнул и распластался в замершем лесу. В тот же час я заметил, что и деревья вокруг стояли мокрые. Подумал, что вот и деревья плачут, но, разумеется, дело было просто в сырой погоде – с серого неба весь день сыпался то снежок, то морось, короче, погода была дрянь...

Отец мой вроде тоже был не в себе, но, думаю, совсем по иной причине – он видел, что творится со мной, но не мог при чужих людях позволить себе излишних чувств. Он с напускной грубостью шпынял меня за мою нерасторопность и подгонял то собирать ветки в костёр, то складывать плахи в штабеля, сгрести там - убрать тут... Мужики деловито орудовали топорами и колунами, сыпали непристойными шутками и хохотали, насмешливо поглядывая на нас с отцом – мы для них были всё-таки хоть и не совсем, но чужими... Это особенно остро чувствовала мама и время от времени она упрекала отца за то, что он привёз нас в чужую деревню, где нашу семью никогда не примут с родовой близостью такой, как, скажем в Чаломкино, Куликалах, Мурзанаево - словом в картуковской стороне, где с незапамятных времён укоренились семьи Смирновых и Доброхотовых...

...Вечером того же дня я торопливо бежал в школу на новогодний бал, где меня ожидало важное и волнующее событие – через несколько часов начинался 1966 год, несущий мне билет в другую и пока ещё совсем незнакомую жизнь. Я бежал, как убегал, глотая слёзы какой-то неясной обиды и вполне определённой печали по убитому дереву...

Впереди светилась цепочка тусклых огоньков Елас и, глядя на них, я всё усиливал и усиливал их яркость, пока они не превратились в стремительный поезд, приближавшийся ко мне, чтобы забрать меня и унести в далёкий прекрасный мир, где я буду окружён добрыми, счастливыми и умными людьми...

...С таким ощущением я входил в школу, и меня встретили мои одноклассники – красивые, радостные и добрые...
...

Мы с отцом сидели на берегу Суры, поджидая Пётра Ивановича – колхозного пчеловода, с которым у отца были давние приятельские отношения. Через пару часов отцу предстояло провести политинформацию на луговом стане нашей бригады, а до той поры они договорились с пчеловодом проверить ванды – гирлянды ивовых морд для ловли рыбы. Каждая ванда была метра с два в длину и чуть ли не с метр в диаметре. Связки ванд укладывались на дне реки и только их хозяин мог их там найти по каким-то секретным ориентирам. Вообще-то лов рыбы таким способом считался браконьерством, но народ в нашей округе не гнушался никакими запретными способами - рыба на столе всегда была желанным блюдом, а удочкой больно-то не надёргаешь, да у крестьян и времени-то не было сидеть как истукан и пялиться на поплавок. Другое дело намётки, бредни, сети, ванды, оханы, а самым эффективным был, конечно, аммонал – подорвал исподтишка какой-нибудь омут и вся улица с рыбой... Слава Богу, взрывчатка была практически недоступна большинству населения, но начальство-то разумеется этим делом злоупотребляло весьма охотно. И у отца моего тоже был знакомый взрывник...

Наконец Пётр Иванович пришёл и мы спустились к его плоскодонке, прицеплённой вместе с вёслами к толстой коряге и запертой на замок, чтобы никто не мог угнать. Отец попросил пчеловода взять на вёсла меня, а сам остался на берегу... Лов вандами мне нравился, поскольку туда попадалась только крупная рыба и она всегда оставалась сильной и невредимой. Почему-то мне было это важно. Я ненавидел, когда рыбу глушили взрывчаткой, но об этом позже...

Я давно уже научился грести распашными вёслами и умел даже «табанить» - грести в противоположных направлениях, чтобы развернуть лодку на месте. И сейчас я грёб размашисто, предвкушая, как навстречу мне уже плывут большие рыбины с невидимой глубины, в которую ввинчиваются водовороты от моих сильных гребков... Пётр Иванович сидел на корме и держал длинную верёвку с волочившимся по дну трёхпалым якорем, свитым из железных прутьев. Это называлось «тянуть кошку»...

«Улы! Ит ыдыры!» («Есть! Перестань грести!») – пчеловод с усилием тащил кошку со дна, и вот уже основной линь вандовой гирлянды в его руках. Перебирая его, он быстро подтащил первую ванду на боковом поводке, с трудом выволок и уложил её на бортах поперёк лодки. Вытряхнул через боковое оконце пару судачков и язя прямо в лодку, снова закрыл окошко специальной дверцей и столкнул ванду обратно в воду. В следующих двух вандах было пусто, а в четвёртой трепыхалось рыбы килограммов, пожалуй, не меньше пяти – судак, сомики, окуни, даже стерлядок пара... Мы были очень довольны, и Пётр Иванович принялся вываживать последнюю ванду...

И тут мы оба почувствовали мощные рывки – как-будто ванда ожила и хотела утащить нас на дно... Не буду разукрашивать далее какое «чудоюдорыбакит» попалась в ту ванду и как героически мы её вылавливали. Просто скажу что это был очень большой сом...

...Я гордо тащил сома к нашим белым шатрам... Голова рыбины покоилась на моём правом плече, а хвост волочился по траве где-то «далеко» сзади... Ну может быть в полуметре или чуть меньше от моих пяток... Меня сопровождал восторженный эскорт из очевидцев нашего триумфального успеха. Эскорт размахивал руками, изумлённо таращил глаза, торжествующе вскрикивал и всё пополнялся новыми лицами - в конце-концов вся наша бригада уже вошла со мной в лагерь – прямо к кострищу с многоведёрным котлом, в котором тут же была сварена сомовая (соминая?) уха на всю бригаду...

...Незадолгого до этого - когда мы общими усилиями извлекли предварительно оглушённого сома из ванды в лодку, Пётр Иванович подумал и сказал, как мне показалось, с некоторым сомнением: «Ти шиголет тӹньӹн ылеш! Мӹлӓм кодшыжок ситӓ!» («Этот сом будет твоим! А мне хватит остальной рыбы!»). От восторга я чуть не выпал из лодки, радостно поблагодарил пчеловода и изо всех сил грёб к берегу, чтобы порадовался и отец.

«Мам вара ти кого кол дон ӹштӓш тумает?» («Что собираешься делать с этой огромной рыбиной?») – вопрос отца заставил меня задуматься, но ответ пришёл тут же – день был жарким и сохранить такую тушу до дому никак бы не получилось..., и в то же время на круче уже толпились наши сенокосчики и возбуждённо обсуждали меж собой, что такой рыбы хватило бы на всю бригаду...

«Ӓнят цилӓлӓн кол лемӹм шолтенӓ?» («Может сварим уху для всех?») - неуверенно ответил я, но отец широко улыбнулся и я понял, что он согласен...

...Уху из огроменного сома, сваренную на большом костре для всей сенокосной бригады тёплым июльским вечером в долине Суры, до сих пор помнят в нашей деревне – об этом недавно мне сказал Леонид Асланов, который был бригадиром в том самом, сомином-сомовьем, году...
...

Рыбалка самодельными ставными снастями, такими как «пош» (морда из ивовых прутьев) и «жак» (вентерь из крепких ниток) в годы моего детства была очень популярна и на Юнге – особенно в ручье Сазан-ӓнгӹр, петлявшем в тенистых зарослях ольхи. Эти снасти нужно было уметь сделать самому и своими же руками соорудить загородки из кольев, прутьев и камней, а нередко требовалось даже углубить русло ручья, чтобы привлечь туда рыбу. Словом, занятие это было не для вечно занятых или нетерпеливых людей. Насколько я помню, рыбачили пошами и жаками в основном пожилые люди и старики, видимо, уже тогда они были последними носителями такой вот архаичной культуры рыболовства. Да и рыбы-то в Юнге, по их утверждениям, совсем не стало, а не то что до революции, когда на всей реке имелось более десятка капитальных плотин с водяными мельницами. Выше каждой плотины были пруды, которые с годами густо зарастали водорослями, а по берегам обрастали непролазным ивняком. И, разумеется, в таких идеальных условиях обильно размножалась самая разная рыба, даже сазаны – уже абсолютно нереальные для оскудевших вод Юнги моего детства...

Нам рассказывали, что чуток ниже устья Сазан-ӓнгӹр стояла одна из крупнейших во всей округе мельничная плотина, хозяйкой которой была женщина по имени Ольга. С тех пор и стал называться тот речной изгиб - «Ольгын лык»... В буквальном переводе - «Ольгин закуток», но учитывая гидрологическую особенность Юнги на том участке, я бы слегка сымпровизировал и перевёл как «Ольгин плёс». Исходя из тех сказаний, и мы сами вполне логически уразумели, что Ольгин пруд в старину захватывал весьма значительный приустьевой отрезок ручья и, видимо, там возникали удобные заводи для сазанов. Вот таким образом наверное и зародилось название «Сазан-ӓнгӹр», сохранившееся до наших дней и вызывающее вполне понятное недоумение не только среди сторонних людей, но и нашей деревенской молодёжи...

Однажды вечером, возвращаясь с рыбалки, я увидел на перекате под Радужным камнем (Шанавӹл Кӱ) хромого Исака (имя изменено) – тихого и незаметного мужика, жившего на соседней улице. Исак почти никогда не появлялся на людях – рассказывали, что ногу он поранил на войне, попал в плен, потом в ГУЛАГ и что в итоге вообще слегка тронулся умом...

Меня поразило, что этот калека вполне уверенно стоял по колени в бурлящей воде, босиком.., на острых камнях..., и уже заканчивал строительство загородки для жака. А на берегу у него валялась связка пошей – штуки 4 или 5 и вязанка нарубленных ивовых колышков. Исак забил последний кол и проворно заковылял на берег за жаком. Лишь тогда я увидел, что он не бос, а в лаптях - чтоб не порезаться о камни. Увидев меня, Исак нахмурился и махнул рукой, иди мол, прочь отсюда. Ясное дело, мальчишек такие рыбаки недолюбливали, и вполне обоснованно, так как наши пацаны исподтишка воровали рыбу из ловушек и, что ещё хуже, ненароком ломали снасти, неумело пытаясь поставить их назад «как было»...

На следующее утро я поспешил на своё «язёвое» место пораньше, надеясь заодно увидеть и Исака после его рыбалки. Всё-таки нерестовый сезон был в самом разгаре и на перекатах вечерами вода кипела от пескарей, вьюнов, шиповок и гольянчиков... Иногда мелкие всплески перекрывались бросками более крупных подъязков и даже больших язей...

...Как я и предполагал, Исак уже разобрал свою загородку под Шанавӹл Кӱ и теперь со всем своим скарбом приближался к устью Сазан-ӓнгӹр, там имелось удобное место, где издавна ставили свои поши все рыбаки...

...Я спрятался за куст и подполз к Исаку. Тот увлечённо возился возле загородки – уже без лаптей, поскольку дно в том месте было песчаным и приятным для босых ног... С трудом он вытащил основной кол, к которому был прикреплён его плетёный пош и заковылял к берегу. Судя по всему в ловушке было немало рыбы – было слышно как внутри неё трепещется с полсотни а то и больше пескарей, гольянчиков, вьюнков и прочей мелочи...

Кажется Исак был очень доволен... Развязал хвостовик поша прямо над своим пестерем и с улыбкой наблюдал за струей живого серебра, наполнявшей берестяной кошель богатством, добытым им столь тяжким трудом...

И вдруг он негромко запел... Я не мог в это поверить, но он пел... хоть и негромко, но как-то совсем безудержно..., радуясь и торжествуя... Но ещё поразительней было то, что он пел... на немецком... языке!!!...

«...wie einst Lili Marleen, wie einst Lili Marleen, wie eeeeinst Lili Maaaarleeeeeennn…» - плавная мелодия словно раскачивалась над Сазан-ӓнгӹр в такт неуклюжим шагам нагруженного рыбой Исака...

Я тихонько отполз в сторону, встал и убежал вдоль прибрежных зарослей, наклоняясь по пояс, чтобы остаться незамеченным. В ушах моих всё ещё звучал грустный хит о красотке Лили Марлен, разумеется, неизвестный тогда в нашей глухомани, и вдруг я вспомнил, что, якобы однажды Исак по пьяни рассказал кому-то в деревне, что в плену он попал в батраки к толстой немке-хохотушке и делал всё то же, что и в родной Юнго-Кушерге – ухаживал за скотом, пахал, косил...

...И мне как-то представилось, что Исак ведь мог так понравиться весёлой немке, что та даже наверняка упрашивала его остаться с ней навсегда и горько рыдала при разлуке с работящим и умелым марийским крестьянином... И что плакала она, провожая симпатичного Исака куда как горше, чем по мужу, несчастному фашистскому солдату, убитому беспощадной, но справедливой советской пулей...
...

Летним жарким днём, когда работать на солнце становилось невмоготу, наши мужики отправлялись на Юнгу порыбачить бреднем («претньӹк») или намёткой. Порой не особенно-то скрываясь, даже в середине рабочего дня... Соберутся втроём-впятером, за ними орава детей, и торопливо так, с весёлым возбуждением, словно очнулись после чего-то скучного, чешут по пыльной дороге к Юнге с тёплой и ласковой водичкой...

У каждого какая-то ноша – жерди от намёток («немотка равы») и ботала («полтик панды») длинные и гибкие, черенки бредней - короткие и прочные, сами бредни в мешках тяжелые и тиной пахнущие, пестери плетёные берестяные («пешӹр»), коробы («короп») гнутые-шитые-грубые из вязового да липового корья, охапки драной старой одежды да связки худых лаптей (в старье переодевались те мужики, коим всю рыбалку приходилось безвылазно находиться в воде...), краюхи хлеба, пучки зелёного лука да бутылки с утренним молоком, заткнутые газетными пробками – после трёх-пяти часов в воде у рыбаков пробуждался зверский аппетит...

В деревне бредни для Юнги вязали специальные – недлинные и мелкоячеистые. И намётки плели столь густыми, что и не всякий малёк проскочит...

Дети очень старались быть на рыбалке полезными – таскали весь скарб за рыбаками, пока те, тужась и пыхтя, волокли тяжёлый бредень как можно проворней, чтобы не дать рыбе уплыть из конусообразной горловины куда-нибудь вбок или вниз... А другие мужики тем временем гулко ботали боталами в самых широких местах, отрезая умным рыбам путь к свободе. Дети же барахтались на меляках – телами своими и визгом гнали рыбу куда надо... В общем было очень шумно и азартно...

Если имелась намётка, то ею тут же загораживали предполагаемые подводные выходы из-под раскидистого ивняка, сериями мощных ударов взбивали все недосягаемые закуточки и тут же выхватывали намётку. Если всё было сделано правильно и быстро, то в намётке довольно часто можно было увидеть пару-тройку увесистых язей, окуней, а иногда даже линей, посверкивающих тусклым золотом, – кажется, они считались самой желанной добычей среди наших рыбаков...

Ватага таких рыбаков спускалась по Юнге и о её приближении всегда можно было сообразить по всё более гулким ударам ботал, усиливающимся воплям, взрывам хохота, а нередко и по гневной ругани в адрес нерасторопных помощников, упустивших большую или маленькую рыбу...

...Удильщиков, застывших над своими поплавками на берегах прикормленных омутов, этот шум просто выводил из себя. Ещё бы – сидишь часами и ждёшь, когда же этот осторожный язь закончит теребить твоего вкусного выползка и уверенно заглотнёт его вместе с крючком, а тут приближается шумная толпа, взбивающая всю Юнгу и разгоняющая всю рыбу... Ну конечно, вот и язь твой, разумеется, просто «гигантский», как и все непойманные, услышал дальние ботала, выплюнул червяка и уплыл... даже не показавшись... Что же поделаешь, невезучему любителю-рыболову приходится сматывать удочки и уходить восвояси, матеря и проклиная этих наглых «браконьеров»...

Дальние звуки над водой вообще долетают быстро и отчётливо... Я и сам прекрасно слышал утренние радиопередачи, когда я рыбачил в Ольгын-лык, и слышал каждое слово из громкоговорителя, что стоял у легендарной еласовской закусочной, почти в четырёх километрах от меня...
...

...Мне думается, что народ наш относился к алюминиевому оракулу с достойным и не всегда признаваемым внутри себя почтением. Разумеется большинство людей испытывали полное равнодушие к пропаганде и официозу, при этом они же сами на собраниях и политинформациях произносили все правильные слова и усыпляли таким поведением бдительность штатных пропагандистов-агитаторов. Впрочем, зачастую было видно, что те, «штатные», и сами-то «толкали свои речи» с плохо скрываемым равнодушием к идеям марксизма-ленинизма. А вот культурные, научные и образовательные программы, а также литературные передачи и классическая музыка, почему-то часто включаемые в обеденный час, я уверен, незаметно пустили корни в умы и сердца моих земляков...

Говоря образно, столб с громкоговорителем стоял на перекрестке всех интересов и дорог. Кроме закусочной, там были раймаг и продмаг, чуть дальше столовая и автобусная остановка - если потолкаешься понахальней, то может и влезешь в автобус до Кузьмы (Козьмодемьянска). В сторону Юнги, прямо отсюда, раскинулась базарная площадь с прилавками и навесами. Еласовский базар, известный на всю республику и окрестные регионы, собирался по воскресеньям... Тут же, через стенку от закусочной, была уцененка, а если перейти по мосту через ручей, то и до домика парикмахера рукой подать - он стоял прямо на склоне, а напротив него была бывшая контора МГБ с печально известным подвалом для пыток... Не помню точно, но кажется в том здании при мне уже размещалось общежитие школы-интерната. А парикмахерскую чуть позже перенесли через ручей, поближе к столовой и автобусной остановке... Словом пятачок был всегда оживлён и многолюден, за исключением ночных часов... И хочешь не хочешь, громкие звуки радио безостановочно проникали во множество ушей с шести утра до полуночи...

...И вот... я размышляю с некоторым удивлением, что, наверное, даже пьяные драчуны иногда относились с почтительным вниманием к музыкальным шедеврам, разносящимся по округе из громкоговорителя на столбе. Думаю я так из личного наблюдения - когда пыхтя и обливаясь потом и кровью, но заметьте - молча... мутузили друг друга два товарища после дружеской посиделки в любимой закусочной. День был жаркий – унылая лошадь, белая пыль с яркими каплями крови, жирные мухи на спящей свиноматке, ослепительное солнце где-то в недосягаемой вышине, рядом с алюминиевым жерлом, и... вылетающие из того жерла «Валькирии», придающие этому пасторальному миру особое, вагнеровское, настроение...

Я даже позволил себе вообразить, будто молчаливые мужики, околачивающие друг друга, чутко внимали взмахам невидимой дирижёрской палочки, поскольку гулкие удары их увесистых кулаков напоминали мне звуки таинственных ударных инструментов... Не так ли было задумано и самим композитором – гением и психопатом?

Однако, верну-ка я теперь сюда и рыбаков, застывших в ожидании нашего внимания, словно репинские «бурлаки», но не на Волге, а на Юнге - маленьком волгином притоке, где им было так вольготно, что совершенно не хотелось вылезать из ласковой воды да возвращаться к тракторам и комбайнам, ожидающим их на недовспаханных и недосжатых полях...
...

...Крепко ухватившись за черенки бредня, самые сильные мужики волокут его к песчаному мыску на нижней оконечности Кого йӓм (Большой ямы). В глубоких местах они и сами уходят на дно, однако бредня не бросают, а каким-то чудом, через бесконечно долгую минуту выходят из глубины пешком, как могучие богатыри дядьки Черномора... Дети взрываются восторгом: «Ура-а-а-ааа! Ух тыыыы!»..., а едва не захлебнувшиеся «богатыри» извергают мощные струи, таращатся и дышат словно ожившие утопленники...

...Вот бредень выползает на отмель – мотня его шевелится как живая. Это рыба, в основном мелочь, которую иногда выбрасывают обратно, но порой оставляют на «кол кагыль» (рыбный пирог), который, конечно, вкусней весной, когда у рыбы пустые желудки, но и летом хорош, скажем на Троицу, хотя желудки у рыбок теперь уже переполненные и потому пирог будет попахивать тиной...

Дети обожают собирать пойманную рыбу и даже не дожидаются, когда мужики вывернут всю мотню на песок. Они путаются под ногами, прыгают за выскользнувшими вьюнками, пытаются запустить руки в мотню... Взрослые незлобно покрикивают и оттаскивают особо непонятливых от мотни, но все довольны и перевозбуждены, смеются и подшучивают друг над другом. Сбрасывают мокрую одежду, разматывают лапти, всё что можно выжимают и разбрасывают на траве, чтобы подсушилось, а сами нагишом бросаются в ласковую Юнгу...

Все купаются, и уже другими интонациями наполняются окрестности Кого йӓм. Это знакомые всем крики купающихся людей: «Эй! Мӹньӹм поктен шоат? Тиштӹ келгӹ – ӓлмӓ тӹргенӓ! Ой, ит тӹкӓл, ӹшкеок сир якте иэн шоам!...» («Эй! Ты меня догнать сможешь? Здесь глубоко – давай занырнём! Ой, не трогай, я сам доплыву до берега!...»)...

Такие крики и бултыхание купающихся тел вовсе не тревожили удильщиков - они отлично понимали, что этих шумов и рыба-то вовсе не боится. И в полном соответствии с канонами спортивного рыболовства люди продолжали каменеть в экстатическом напряжении над еле дрыгающимися поплавками, а язи – бесконечно терпеливо теребить жирных червей, снимая их по маленькому кусочку с острых крючков...

И все были счастливы...
...

Представляя сегодня ватагу довольных «бредневиков», бредущих с богатым уловом в деревню, я вспоминаю, как нередко и сам брёл с ними по этой пыльной дороге. Мы с пацанами специально ворошили толстый слой мельчайшего порошка босыми ногами, прыгали на нём, хватали горстями и швыряли друг в друга... Мужики ругались на нас, но мы всё равно пылили, разве что приотстав от взрослых, чтобы не пачкать их.

...Белый шлейф подхватывал лёгкий ветерок и уносил его в поле, всё дальше и дальше, где и стояли те самые трактора и комбайны, к которым после ужина и вернутся мои старшие товарищи по рыбалке, чтобы продолжить борьбу за выполнение социалистических обязательств...

Пройдет пару-тройку лет и я сам буду помогать взрослым бороться за выполнение тех обязательств. Что же я буду уметь делать к своим четырнадцати-пятнадцати годам?

Поначалу я научился ворошить сено граблями и сгребать его в копны. Тогда же, лет так в восемь-десять, - пропалывать грядки, рыхлить почву мотыгой, окучивать картошку, разгребать лопатой снег, подметать берёзовым веником двор. А вот самое первое важное дело я научился делать, когда мы с помощью всей деревни перекладывали сруб нашего дома, перевезённого отцом из Чаломкино. Всем малышам тогда вручили маленькие заострённые деревянные лопаточки с киянками и поручили законопачивать мох, уложенный поверх пакли между брёвнами. Нужно было завернуть свисающие клочья мха вверх, причём следить, чтобы они оставались внутри слоя пакли. Затем плотней прижать получившийся валик и затолкать заострённой лопаткой его свободный край в промежуток между брёвнами. Получится такая колбаска разной толщины, которую затем дети постарше и женщины выравнивали так, чтобы она оказалась потоньше, одинаковой по всей длине, а мох должен быть везде плотно законопачен паклей...

Косить я научился лет в двенадцать, по собственной инициативе - в том возрасте мне вообще нравились режущие инструменты, но к исключительно острым и опасным косам мне было запрещено даже прикасаться. И потому я начал тайком выкашивать маленькие пятачки травы в нашем саду. Получалось очень плохо, и взрослые сразу поняли, что клочья рваной травы вокруг попутно травмированных яблонь мог оставить только я. Меня крепко отругали, но кажется тётьТонь сообразила, что лучше меня научить правильно косить и, особенно, безопасно точить косу - иначе я мог бы покалечить либо себя, либо изуродовать тонкое лезвие косы, либо и то и другое... Она выбрала самую маленькую, так называемую «женскую», косу и провела несколько «мастер-классов», после чего папа проэкзаменовал меня и разрешил выходить на покосы вместе со всеми...

Вскорости я научился и точить косу, которая постоянно тупилась, натыкаясь на жёсткие стебли переросшей травы, плети ежевики и одревесневшие побеги деревьев и кустов, плохо различимые в густой траве. Пользоваться «манаром» (точильным бруском) нужно было очень осторожно, чтобы не порезаться. Перед заточкой я срывал пучок мягкой травы, зажимал косу под левую мышку, надёжно уперев косовище в землю и протирал лезвие косы травой, обхватив его (лезвие) с пяточной, затупленной, стороны. Затем брал «манар» и начинал водить им по острию вверх-вниз, прижимая точильную плоскость под едва заметным острым углом. Тут требовалась максимальная осторожность – правая рука с бруском постоянно скользила очень близко от лезвия и глубокий порез указательного пальца оставался шрамом на долгое время у многих начинающих косильщиков. Честное слово, я не помню – удалось ли мне освоить это непростое умение без памятного пореза...

Важное дополнение – левая рука (я пишу только о правшах) в течение всего процесса должна была вдавливать кончик косовища в землю так надёжно, чтобы оно не выскочило и не взлетело вверх... Тогда могло произойти самое страшное – представьте картинку: коса неожиданно срывается, но не падает вертикально вниз, как следовало бы ожидать в соответствии с законом физического притяжения! Нет, она подчиняется другому закону и движется вдоль дуги, измеряемой длиной радиуса от человеческой подмышки до пятки статически напряженной косы. А этот радиус никогда не был достаточно длинным чтобы сорвавшаяся коса проскользнула, скажем, меж ног человека и свалилась на землю, просто напугав своего владельца...

Нет! Коса описывала стремительную дугу и впивалась острием в паховую область... Брррр! Даже представить боюсь, так что додумывайте сами финал для незнакомого вам косаря - столь неловкого и невезучего...

А когда я уже был совсем взрослым, лет так много после сорока, я научился косу даже отбивать. Но это было уже в другой жизни, в другой стране и я даже не уверен, что мои марийские учителя согласились бы с украинским методом отбивки кос...
...

Орудовать топорами, ножами, стамесками, коловоротами, рубанками и прочими инструментами для обработки древесины все деревенские мальчишки обучались сызмала. И чаще всего тайком от взрослых – делали пистолеты и автоматы из обрезков кровельных досок, луки из рябины и сосновые стрелы, берёзовые клюшки, кораблики, самолётики, акульки и петюшки... Часто резались сами, но не особо-то опасно и втайне от родителей излечивали свои ранки листьями подорожника – послюнил и залепил порез... К вечеру подсохнет!

О работе с лошадьми я уже писал – это я освоил значительно позже своих сверстников, но лет в 11-12 начал отпрашиваться у родителей на «ночное» и провёл несколько волнующих ночей на юнгинских лугах с нашими бывалыми пацанами и колхозными лошадьми. Помню, как вечерами мы гнали всю «конницу» на ночную пастьбу. Все сидели верхом и неимоверными усилиями принуждали усталых лошадок проскакать галопом – ну хоть несколько метров..., потом ещё и ещёёё...

...Стреножив и отпустив лошадей на «вольный выпас» мы располагались вокруг костра, пекли картошку, смотрели в ночное небо, рассказывали страшные и смешные истории, а в конце-концов почти все засыпали, свернувшись калачиками под куцыми ватными фуфайками...

А лет в четырнадцать мне довелось освоить непростое искусство управления древней сохой. Сажали картошку в огородах нашей улочки Сприлык. По давнему обычаю сговорились все семь домов и начали с самого крайнего - Большак Васли. Кто-то из взрослых вспахивал сохой борозды, следом все собравшиеся соседи быстро раскладывали в неё семенную картошку, а через какой-то миг та же самая соха заваливала картошку ровным слоем, покрывая её сантиметров на пять-семь. Для этого пахарю требовалось сначала переставить полицу на другой сошник (у сохи их два), затем приподнять соху и поставить сошники в начало предполагаемой борозды. Несильно вдавить их и тронуть лошадь – вот откуда зародилась пословица «Старый конь не портит борозды!». Умелая лошадь сама знает с какой силой и скоростью нужно тянуть соху и, главное, она идёт копыто в копыто, ставя их точно по краю предыдущей борозды. А если попадалась необученная лошадка, то пахарю требовался помощник, который водил лошадь за узду с нужной скоростью и в нужном направлении...

...Мы быстро и дружно засаживали картошкой огород за огородом и вдруг нашего пахаря скрутил ревматизм... Охали-ахали, но делать-то нечего – нужно закончить важное дело до вечера. Из всех присутствующих самым старшим мужчиной теперь оказался я, а женщины все подобрались какие-то то немощные, то старые, а то и просто трусливые... И все стали уговаривать меня, мол, давай парень, пришла пора тебе браться за соху! Теоретически я, конечно, знал все тонкости, но никогда сам не пахал ни сохой, ни плугом (его я тоже освою, но позже...)...

Поначалу мои борозды были вихлявые, то слишком мелкие, то чересчур глубокие – аж лошадь порой не могла сдвинуть соху, зарывшуюся едва ли не на полметра. Я стыдился своей неловкости, краснел, потел, пыхтел... Но женщины не ругались, а только подсказывали и ободряли, мол, ничё-ничё, щас научишься... В конце-концов ко мне пришло какое-то чутьё – где нужно соху придавить сильней, а где наоборот – слегка приподнять, чтобы острые сошники не слишком-то зарывались в мягкую землю...

И дело пошло быстро, так что мы успели дотемна посадить картошку во всех огородах нашей улочки Сприлык...
...

Так же, совершенно неожиданно для себя, довелось мне собирать пчелиный рой, повисший шевелящимся клубком на липе довольно высоко от земли. Случилось это на сурской пасеке, где мы с другом собирались переночевать после рыбалки. Хозяин пасеки в тот день отлучился в соседнюю деревню, а его старенькие родители лишь руками разводили, беспомощно озираясь по сторонам в поисках кого-нибудь, кто снял бы рой и высыпал его в свободный улей. Но дом их стоял на отшибе, вокруг никого не было, и они тревожились, что рой вот-вот снимется с ветки и улетит в неведомую даль, а это же такая дорогая потеря для любого пчеловода. Мы прикатили на своих великах как раз в тот момент, когда старики стояли под липой и горестно охали в предчувствии неминуемой утраты...

«Ээээх, тау Йымылан, жепӹнок тӓмдӓм кандыш!» (Эх! Слава Богу, что так вовремя он привёл вас!») – вскричал белый как лунь дед и засеменил нетвёрдыми шажками в нашу сторону, радостно всплёскивая руками и продолжая благодарить Бога...

...Мы озадаченно молчали, а старец стал упрашивать нас помочь ему снять рой. И старушка тоже - ласково так и льстиво заворковала, мол, какие же вы хорошие, умелые да сильные парни, а уж снять рой для таких как вы вообще пара пустяков.

Приятель мой тут же открестился, заявив, что вообще не переносит пчелиных жал...

Тогда старики принялись с удвоенной силой упрашивать только меня. Я мямлил в ответ, что хоть пчёл-то вроде я побаиваюсь, но вроде и не очень, и хоть те и жалят меня нередко, но никаких болезненных последствий не бывает, а просто почешется несколько минут и всё проходит...

«Но, нимат ам мышты вет! Нигнамат ти пӓшӓм ӹштӓш варештде!» (Но я ведь ничего такого не умею! И никогда мне не приходилось делать ничего подобного!») – бормотал я как-то нерешительно, не желая обидеть своим отказом беспомощных стариков...

Однако после моих слов дед словно воспрял духом и решительно потащил меня к липе, где уже всё было приготовлено. Меня быстро переодели в холщовые одежды, плотно заправили штанины в сапоги, обмотали рукава и шею – всё тщательно, чтобы пчёлы не смогли заползти под одежду. Нахлобучили защитную шляпу с сеткой для глаз, вручили тлеющий дымарь, роевню на длинной верёвке, деревянный черпак и затолкали на лестницу, прислонённую к той самой липе. Лезь, мол, давай, да поспешай!

...И вот я уже наверху, рядом с гудящим пчелиным клубком, висящим на толстой ветке. Пока что мною не заинтересовалась ни одна пчела, хотя они все перевозбуждены и постоянно то отлетают, то подлетают, бегают вверх-вниз по спинам других пчёл...

Где-то в самой середине сидит крупная пчеломатка, но до неё мне ещё предстоит добраться. Старик внимательно наблюдает снизу и я выполняю все его команды последовательно – одну за другой. Сначала густо окурил белым дымом весь рой, отчего он сбился плотней – умные пчёлы всегда спасают королеву-матку от огня своими телами! Затем подвязал раскрытую роевню аккурат под самым роем насколько можно ближе к нему. И наконец, по команде деда, изо всей силы стукнул кулаком по ветке – рой тут же оторвался и упал в роевню. Но не весь – на ветке остался комочек обозлённых пчёл - самых верных телохранителей своей королевы...

...И тут меня ужалила первая пчела, за ней вторая... третья...

Я стойко терпел и даже не ойкал и, подчиняясь командам снизу, быстро орудовал черпаком – осторожно сгребал пчёл с ветки и сбрасывал их в роевню. Старик всё время переспрашивал, не показалась ли пчеломатка и я очень обрадовался, когда увидел необычно крупную и почти неподвижную пчелу золотистого цвета. «Теве ужам!» («Вот она, я вижу!») – воскрикнул я и поднёс к ней свой черпак. Дед взмолился, чтобы я был особенно бережен с ней и... у меня всё получилось!

Вместе с десятком других пчёл она наконец и сама очутилась в роевне после чего снизу прозвучала команда - немедленно затянуть горловину чтобы ни одна пчела не смогла выбраться наружу из холщовой ловушки...
Я спустил роевню на длинной верёвке старику в руки, а он тут же вытряхнул из неё пчёл в подготовленный улей, где им теперь предстояло жить и трудиться «аки пчёлки» - бесконечно собирать мёд на сурских лугах, заботливо кормить и выращивать следующие поколения пчёл чтобы потом безжалостно изнать их из родного улья - с новой (или старой) королевой, нуждающейся в новой семье и готовой для этого без устали нести оплодотворённые яйца – до 2000 яиц каждый день, до полного износа яйцеродных трубочек!!!...

Летите прочь и ищите себе новое пристанище!

...Меня ужалили двадцать четыре пчелы! Кисти рук быстро распухли, пальцы стали как резиновые, но сильной боли я не чувствовал, а через пару часов руки стали зудеться – было как-то приятно-щекотно... А через пару суток вовсе не осталось никаких следов, ни припухлостей, ни зуда...

Благодарные старики накормили нас до отвала свежим мёдом с чёрным хлебом. Они были бы и рады угостить чем-то ещё, но больше у них ничего не было... А мы с другом в тот день съели столько мёда, что и рыбачить расхотелось – заснули как обожравшиеся коты на душистом сеновале и проспали даже утреннюю зорьку...
...

В старших классах из нас стали готовить трактористов-механизаторов широкого профиля. К тому времени многие крестьянские дети и без нашего учителя «ВасильЯкимыча» умели управлять тракторами. Они помогали отцам повсюду, где урчали их трактора – пахали, дисковали, рыхлили-боронили, косили... Я же вполне активно заинтересовался трактором лишь на практике, когда нас распределили по колхозным бригадам. Перво-наперво мне довелось ковыряться в разобранном моторе ДТ-54 и ежедневно возвращаться домой извозившимся в мазуте по самые уши. Но за несколько дней мы с трактористом перебрали все детали, заменили изношенные поршневые кольца на новые, всё смазали и собрали весь мотор, а затем поставили его на трактор с помощью других механизаторов, "такой-то матери" и какой-то треноги с цепями на вращающихся блоках...

Потом мы выехали в поле и приступили к вспашке. Мой наставник отрегулировал плуг, сам проехал пару кругов, показал, как всё делается и, не церемонясь более, махнул мне рукой, мол, валяй теперь сам... Вылез из кабины и завалился спать на солнечной опушке леса, где уже пахло первыми цветами...

От такого доверия меня просто распёрло - гордость и самоуважение вытеснили из лёгких весь воздух, голова пошла кругами, но я тут же взял себя в руки и, приказав себе не суетиться, нарочито медленно залез на стальную гусеницу и забрался в кабину...

...Я старательно выполнял все необходимые операции – опускал плуг, поднимал плуг, тщательно следил, чтобы не оставалось невспаханных «огрехов», прибавлял и вовремя сбрасывал обороты, чтобы трактор не начинал задыхаться, бессильно кашлять и выбрасывать кольца сизого дыма, отпугивая даже грачей, орущих и следовавших чёрной тучей за моим плугом, выворачивавшим для них пласты земли с жирными червяками...

Поле казалось огромным, но я увлёкся и пахал круг за кругом до тех пор, пока вдруг не обнаружил, что уже допахал до самой середины и невспаханным-то остался лишь маленький кусок – может быть всего-то на два-три круга. Я не знал как завершить пахоту на оставшемся участке из-за его замысловатой конфигурации и решил побеспокоить тракториста. Остановил трактор, выключил мотор и вышел из кабины...

...И тут же - едва не оглох от разноголосья птиц, доносящегося из близкого леса и разлетающегося под вечереющим небом. В лесу торжествовала весна – серёжки лещины выделялись яркими мазками на серо-коричневом фоне кустов и деревьев, под ноги бросались красно-синие и лиловые пятна мать-и-мачехи, белые пролески издали казались снежными, а скромные фиалки прятались в прошлогодней листве, выдавая своё присутствие лишь неповторимым запахом – нежным как аромат незнакомой девушки на верхней палубе парохода и сильным, как моя любовь к девушке, ожидавшей меня на нашем перекрёстке в красивом городе, куда я скоро отправлюсь, навсегда покинув отчий дом...

И всё это пространство было заполнено радостью новой жизни! И к радости просыпающейся природы прибавлялась ещё и моя радость за свои умение и способность, за то что я стал вот наконец-то настоящим трактористом...
...

«Трактыр лӹвӓлнӹ курым вашт пачангнет ма? Анжок, цилӓн институтыш тыменяш пыраш цацат, а тӹньжӹ махать нӱнчӹк гӹц тышкымы ылат? Тевеш Анфис дон Яшын Волойкыштат пединститутыш кеш – историм тыменеш, итрӓ выргемӓн пашӓм кӹчӓлеш! Тӹлӓт мазутан тыгыр-ялаш косиррӓклӓ чучыт? Ох! Когон орланем – мӓмнӓм ӓтят дон пиш когонок страмает вет, колхозеш кодат гынь!» («Хочешь всю жизнь под трактором проваляться? Смотри-ка, все стремятся поступить в институты, а из какого же теста ты-то у нас слеплен? Вон и сын Анфисы с Яшей – Володька в пединституте учится на историка, будет работать в красивой и чистой одежде! А тебе что, красивше каждый день носить штаны да рубашки извозюканные в солярке и мазуте, да? Ох! Я просто оскорблена – ты ведь так опозоришь нас с отцом, если останешься в колхозе!»

Приблизительно такой была реакция мамы, когда я робко намекнул ей, что никак не могу разобраться – куда же мне податься после школы. А отец съездил в Йошкар-Олу и попросил дальнего родственника, какого-то преподавателя ПЛТИ (Поволжский лесотехнический институт) помочь пристроить меня куда получится...
И я отправился туда поступать на самый популярный факультет ТМ (технология машиностроения). Конкурс был пять человек на одно место и я его не прошёл...

Тогда наш родственник посоветовал другой факультет – ММ (машины и механизмы лесной и деревообрабатывающей промышленности), куда моих баллов оказалось вполне достаточно. Впрочем, кажется на тот, не самый модный, факультет и конкурса-то в 1966 году почти не было...

Так что я даже не знаю – помог ли мне родственник... или мне с моими баллами и не понадобилась его помощь. В итоге я решил поверить, что справился сам без чьей-либо помощи...

После того, как я нашёл свою фамилию в списке зачисленных абитуриентов, я обрадовался и поехал домой, предвкушая все прелести своей студенческой жизни, до начала которой оставалось уже меньше месяца.

Родители мои тоже обрадовались и сразу приступили к непростому делу – одеть-обуть начинающего студента, чтобы он выглядел не хуже других... Мама съездила в Казань, и там ей удалось купить мне болоньевый плащ, простояв в очереди всего-то пару часов... Вполне приличный костюм мне купили ещё раньше – на школьный выпускной, а вот с обувью дело обстояло хуже. Объездили все ближайшие и дальние деревни и сёла, но нигде не смогли найти мне удобных туфель – их в те времена называли полуботинки...

И тогда взгляды мамы сконцентрировались на французских лакированных туфлях, выставленных в нашем магазине лет пять назад и ежегодно уцениваемых, но всё равно никого так и не прельстивших из-за дороговизны и непрактичности. Каждый раз, стоя в очереди за хлебом/водкой/селёдкой, крестьяне шутливо советовали друг-другу, мол, давай купи ботинки-то, Естаф (Евстафий), - будешь ходить за водой и сверкать копытами... Тот отшучивался, что лучше пропьёт все деньги, чем выбросит их за это барахло... И добавлял: «Слава Богу! Вот купил и не снимаю уже третий год, а они как новенькие!» – задирал ногу и демонстрировал протёртый кирзовый сапог с вывернутым наизнанку голенищем...

Толпа начинала хохотать, обсуждать и осуждать другие заморские вещи, расположенные на той же полке, рядом с ботинками. Там лежала пара французских же носок – полосатых, ярких, нейлоновых, упакованных в прозрачный целлофан. А еще висел женский купальник-бикини, тоже французский, но почему-то неприкрытый и сильно обкаканный мухами... Ох уж бикини! Чего только не было сказано в адрес стильного импортного купальника, по которому уж наверняка сохли тысячи столичных сексуальных ягодиц, которым и в голову-то прийти не могло, что в нашей деревне бикини никому (!!!) не нужны!!!

Как же оказались дефицитнейшие заморские товары в забытой сельской глуши? «А по справедливости!» – сказал бы наверное отец-основатель самого справедливого общества в мире В.И.Ленин. Был, видать, такой порядок, чтобы весь импорт распределялся по всем торговым точкам СССР – пусть хоть по паре, по штучке, но чтобы французские, итальянские или там японские товары дошли в каждое село/аул/кишлак/стойбище... А купят в Юнго-Кушерге французские бикини или не купят – было неважно. Главное – справедливо распределить!

Но увы, загаженные бикини так никому и не достались – скорей всего их списала очередная сельповская комиссия и в полном сооответствии со строгими советскими законами... несчастный купальник был сожжён в присутствии, как миниму, трёх свидетелей... и о том сожжении был составлен акт в трёх экземплярах, бережно хранимых в советских архивах аж до...

А французские ботинки купили мне! Хоть и были они на целый размер больше, хоть и были они ужас как недёшевы, хоть и были они целых пять лет посмешищем для всей деревни... Что поделаешь, студенту нужна приличная обувь, а мама, я думаю, понимала, что в городе мои лакированные туфли будут оценены по достоинству... И полосатые носки – тоже оказались нужны! А то как-то совсем не смотрелись «чулочно-трикотажные» ивановские изделия в лакированной импортной обуви...
...

И прекрасным сентябрьским утром отправился я в Йошкар-Олу, где мне была уготована студенческая жизнь – полная приключений и развлечений...

...С вечера зарядил дождь и я бодро шлёпал по раскисшей дороге на еласовский аэродром с чемоданом в одной руке и французскими ботинками - в другой... Босиком, в закатанных брюках и в новеньком болоньевом плаще!.. Я спешил, забрызгивая себя дорожной глиной, и совершенно не парясь, что в большом городе моя грязная одежда будет вызывать насмешки и брезгливость...

Главное – вперёд, и только вперёд!

...Полем до Сазан-ӓнгӹр, вброд через Юнгу, вприпрыжку по лугу, помедленней мимо кладбища и, наконец, миновав санаторий, я подошёл к аэродрому весьма солидным шагом...

На аэродроме уже было пассажиров борта на два – все такие же студенты, как и я - бодрые, и все надеялись попасть на первый борт... Ждать долго не пришлось. Начальник аэродрома с трудом дозвонился до Йошкар-Олы, вышел к нам и сказал, что сегодня самолёта не будет вообще!..

Студенты бодро рванули на автобусную остановку (3 кэмэ), чтобы доехать из Елас в Кузьму (25 км), потом на пароме переправиться в Коротни (5 км), а там попытаться залезть в маленький автобус до Йошкар-Олы (104 кэмэ)... Все понимали, что в автобус влезет лишь один из троих-четверых, но каждый был бодр и уверен, что уж он-то влезет пренепременно...

Я в этом, кажется, не был уверен и потому решил так же бодро направиться более надёжным, хотя и очень длинным путём... – обратно через свою деревню Юнго-Кушергу (снова 5 км) в чувашскую деревню Малое Карачкино или по нашему - Пошкырт (плюс 4 км), оттуда на московский тракт (плюс 3 км), сесть на автобус до Чебоксар (плюс 50 км), а там – на бооольшой автобус до Йошкар-Олы (плюс ещё сотня...).

Я бодро шлёпал первые двенадцать километров, пребывая в каком-то идиллическом настроении... Серые низкие тучи, непрерывный дождик и ветер совершенно не портили его. Наоборот! Молодая зелень озимых, которые взошли на большом холмистом поле, перепаханном мною на ДТ-54 тогда ещё - на практике в колхозе «Коммунизм» настраивали меня (совсем как советские газеты!) на романтичность трудовых будней и я чувствовал свою высокую значимость в этом мире...

Пытаясь прогнать из головы назойливую фразу: «Я рождён чтобы стать хлеборобом!», я упорно преодолевал километр за километром и упрямо двигался вперёд, хоть и многотрудным путём, но всё равно – только вперёд!..
В большой город, где красивые люди ходят по асфальту в сиянии вечерних огней... И я тоже буду среди них...
Эти красивые люди поражались потом моим французским туфлям и носкам, не в силах скрыть зависть...
...

Если покопаться в памяти ещё глубже, то пожалуй я смогу увидеть себя, тогдашнего, - в сверкающих ботинках, полосатых нейлоновых носках и заляпанном болоньевом плаще, мечтательно застывшего поздним вечером возле студенческого общежития на улице Советской...

В сталинском доме прямо напротив меня светятся большие окна, а над ними мерцают разноцветные неоновые трубки свивающиеся в слово «Гастроном». Я рассматриваю колбасный хлеб и шоколадное масло в витрине, размышляя, что бы мне купить такого недорогого и вкусного, чтобы тут же всё съесть, приткнувшись стоймя к высокому круглому столику...

В отражении витрины видна большая лужа на асфалье, а в луже чётко, как на чёрном экране, видно «отражение в отражении» - множество ярких окон, в которых вдруг оживают девушки и парни... Кто-то смотрит в окно, кто-то читает или пишет, склонившись над столом, кто-то возбуждённо размахивает руками и что-то доказывает кому-то - невидимому мне... Но одна девушка с большими чёрными глазами пристально смотрит прямо на меня, а потом отводит глаза в сторону...

...Это студенты моего института и завтра я буду вместе с ними спешить на первую лекцию по высшей математике, которую нам будет читать старый лысый профессор очень похожий на какого-то «атомного» академика. Будут ещё занятия по термеху (теоретическая механика), сопромату (сопротивление материалов), физике, химии и... истории КПСС. Пока мне всё это было очень интересно и, казалось, что я был способен увлечься этими загадочными термехом и сопроматом, но на самом деле я неожиданно увлекусь лыжами и достигну таких высоких результатов, что меня включат даже в институтскую сборную, но потом врачи обнаружат какие-то проблемы с сердцем и вместо первенства ВУЗов Поволжья меня отправят на больничную койку аж на два с лишним месяца...

...Придётся потом взять академку и стать-таки колхозным «хлеборобом», а в свободное время снова и снова уходить то на рыбалку, то на охоту, а то и просто - погулять в одиночестве...

Тепло отчего дома будет от меня удаляться, а впрочем может быть это сам я выпестую в душе образ не очень-то желанного гостя в родном доме и, когда в начале следующего сентября вновь окажусь на том же пятачке, на той же улице Советской, то вместе с радостью меня будут ожидать там смятение и неуверенность...
...

...Грустно подквакивает «Song of the Cotton Field»... Это мои факультетские товарищи - Стас и Зуб высунулись из окна и подыгрывают Дюку Эллингтону с пятого этажа – такому далёкому и плавно улетающему куда-то на 142nd St. & Lennox Ave…

...«Йошкар-Ола – я вижу вновь... над вечерней Кокшагой – мосты...» - задумчиво и раскатисто вторит им, этажом ниже, Муслим Магомаев... В его потрясающем голосе слышится рокот всех мостов, возведённых для меня от Кокшаги до Гудзона...

«Пока, мой юный Генай (ударение на «а»)! Не забудь почистить брюки и постирай носки. Помни, что всё в конце-концов образуется, и ты даже не представляешь, какой длинный и интересный путь придётся тебе одолеть в этой жизни!...» - пожалуй так распрощаюсь я сам с собой на пороге общаги на Советской...

...

P.S. Автор будет очень рад вашим критическим замечаниям и просит оставлять их в комментариях под реальными или вымышленными именами.






2 комментария:

  1. валентин афанасьев(ондрин валька)17 марта 2020 г. в 05:09

    Всё это здорово!Как не хватало нам этого. Прочитал от корки до корки. И всё, что здесь написано- всё знакомо, хотя и чуть подзабыто, но опять встаёт перед глазами: люди, обстоятельства, описание местности. Это бесценная работа.Такого произведения у нас ещё не было. Написано просто, доступным языком, но очень грамотно.Геннадий Смирнов - мой односельчанин,сейчас проживает в Америке, правда он немного постарше, но он и его ровесники были всегда перед нашими мальчишечьими глазами и то, что он пишет, действительно так и было. Я помню и тогдашнюю Юнгу и рыбалку и клуб, и тех его друзей-ребят и те брюки- дудочки с нейлоновыми плащами и сельский наш магазинчик, где ещё висели хомуты и чересседельники. И как те парни играли в волейбол и как дрались, помню...Боже мой, какой же это подарок для нас. Ещё один наш односельчанин, Анатолий Амельченко, запечатлел события того времени в своих фильмах студии "Юнга-Фильм", но разве узкие плёнки могут вместить столько, сколько поведал нам Геннадий, ведь в этих прозаических строках можно охватить всё намного шире, включая и некоторые подробности. Да-да, подробности, так как автор не стесняется говорить нам даже о некоторых интимных деталях взросления подростка. Вообще, он честен перед нами во всём, рассказывает о выпивающем отце- секретаре парткома(другой бы скрыл), как он с ним не соглашался и всегда спорил о положении дел в колхозе и вообще... И назвал он эту свою пятую часть "Французские ботинки", что сразу здесь возникает параллель о рассказе Валентина Распутина "Уроки французского". Но конечно, тот рассказ совсем о другом...Почему французские ботинки? Потому что в этих ботинках он выкарабкивался по многокилометровым грязным дорогам из своей деревни в своё светлое будущее- в городскую студенческую жизнь? Конечно и это.Но нет. Скорее всего, этим он хотел сказать, что ему не по душе в целом была эта грубая и пьяная система, что он человек совсем другой закваски, что он, одев эти французские ботинки, отоджествлял их с более демократическими отношениями, в направлении которых собственно и зашагал в этих ботинках. Браво! Это произведение в пяти частях Геннадия Смирнова( "Юнга", "Белые шатры"." Чёрный человек", "Волк" и "Французские ботинки") можно смело назвать эссе-романом и сейчас же можно отдать для издания отдельной книгой. Народ, особенно наши земляки, с большим интересом это будут читать. Большое спасибо нашему земляку!

    ОтветитьУдалить
  2. Наконец то и я добрался прочесть...
    Описание того возраста, когда уже кажется, что ты всё понимал, но жизненного опыта было столь мало, что даже оценить это было невозможно из-за этого недостатка. Неверные шаги наши от избытка сил и молодого желания самовознесения... Очень (!) всё чувствуется "своим" в рассказе - нет никакого ощущения, что это не про тебя написано. Что это происходило хоть и в те же годы, но где-то за полдюжины тысяч километров от мест моего взросления! Спасибо, Гена! Спасибо за напоминание о забытых и намеренно спрятанных даже от себя ощущений. Так просто и ненавязчиво можно рассказывать, только если всё разложено по своим местам в душе и нет претензий к своей памяти.

    ОтветитьУдалить